Я примерно полминуты не свожу с нее глаз, потом отворачиваюсь. Это успокаивает ее. Немного погодя она заказывает пиво. На улице жарко.
— Ну ладно, улыбнись, — подстрекает она позже. — У тебя нет оснований для грусти.
— Я знаю, — вздыхаю я, смягчаясь. — Но… улыбаться сложно. В наше время. По крайней мере мне. Я к этому не привык, должно быть. Не знаю.
— Вот… почему люди нуждаются друг в друге, — ласково говорит она, пытаясь встретиться со мной глазами, и отправляя в рот ложечку недешевого шербета.
— Некоторые нет, — я неловко откашливаюсь. — Ну да, люди компенсируют… Они подстраиваются… — После долгой паузы. — Люди привыкают ко всему, да? — спрашиваю я. — Привычки меняют людей.
Еще одна долгая пауза. Смутившись, она выдает:
— Не знаю. Наверное… но человек все равно должен делать так… чтобы хорошего в этом мире… было больше… чем плохого… — Потом добавляет: — Так ведь?
У нее озадаченный вид, словно ей самой странно, что эта фраза прозвучала из ее уст. Рев музыки из проезжающего мимо такси, снова Мадонна «life is a mystery, everyone must stand alone…» Вздрогнув от смеха за соседним столиком, я прислушиваюсь и слышу чье-то признание:
— Иногда все дело в том, в чем ты пришел в офис.
Джин что-то говорит, я прошу ее повторить.
— Разве тебе никогда не хотелось сделать кого-нибудь счастливым? — спрашивает она.
— Что? — переспрашиваю я, пытаясь сосредоточиться на ней. — Что, Джин?
Она робко повторяет:
— Разве тебе не хотелось сделать кого-нибудь счастливым?
Я смотрю на нее, меня окатывает холодная волна испуга, гасит что-то. Я вновь откашливаюсь и, стараясь придать словам величайшую значительность, говорю ей:
— Я недавно был в «Sugar Reef»… этом карибском ресторане в нижнем Ист Сайде… ты знаешь его…
— С кем ты был? — прерывает она.
С Жанетт.
— С Айвэном Макглином.
— А-а, — кивает она с тихим облегчением, веря мне.
— Так или иначе… — вздохнув, я продолжаю. — В мужском туалете я увидел одного парня… стопроцентно с Уолл-стрит… в однопуговичном костюме от… Luciano Soprani… из вискозы, шерсти и нейлона… в хлопчатобумажной сорочке… от… Gitman Brothers… в шелковом галстуке от Ermenegildo Zegna, и, знаешь, я узнал парня, это брокер по имени Элдридж… я встречал его в Harry's, Au Bar, DuPlex и Alex Goes to Camp… везде, но… я зашел после него… и увидел… как он пишет что-то на стене… над писсуаром. — Я замолкаю, отпиваю ее пиво. — Когда он увидел, что я вошел… он перестал писать… убрал ручку Mont Blanc… застегнул штаны… сказал мне: «Привет, Хендерсон»… посмотрелся в зеркало, кашлянул… как будто он нервничал или… что-то в этом роде… и вышел. — Я снова замолкаю, делаю еще один глоток. — В общем… я подошел к писсуару… и прочел… что он написал.
Вздрагивая, я вытираю свой лоб салфеткой.
— И что это было? — осторожно интересуется Джин.
Я закрываю глаза, три слова срываются с моих губ:
— Смерть… Всем… Яппи.
Она ничего не произносит.
Чтобы нарушить это неуютное молчание, я выдаю все, что мне приходит в голову:
— Ты знала, что первую собаку Теда Банди[59]] — это была колли — звали Лесси? — Пауза. — Слышала об этом?
Джин смотри на свое блюдо, словно оно смущает ее, потом переводит взгляд на меня.
— А кто такой… Тед Банди?
— Ладно, не будем об этом, — вздыхаю я.
— Послушай, Патрик. Нам надо поговорить, — произносит она. — Или по крайней мере мне с тобой надо поговорить.
… там, где была природа и земля, жизнь и вода, я вижу бесконечный пустынный ландшафт, напоминающий кратер, до такой степени лишенный смысла, света и души, что мозг не способен понять его ни на каком уровне сознания и, если подойти слишком близко, то мозг бунтует, не в состоянии воспринять это. Видение было настолько ясным, правдоподобным и живым, что показалось мне абстрактным. Насколько я мог понять, этим я жил, это двигало мною. Вот география моей действительности: у меня никогда не было и в мыслях, что люди — хорошие, что человек способен измениться, или что мир можно сделать лучше, если получать удовольствие от чувств, взглядов и жестов, от любви и доброты другого человека. Не было ничего положительного, термин «великодушие» ничего не значил, был своего рода избитым анекдотом. Секс — это математика. Индивидуальность больше не имеет значения. Что такое ум? Четкие доводы. Страсть бессмысленна. Мысль не панацея. Правосудие мертво. Страх, взаимные обвинения, симпатии, вина, тщетность, неудача, скорбь — чувства, которых на самом деле не испытываешь. Переживания бессмысленны, мир стал бесчувственным. Единственное постоянство — зло. Бог умер. Любви нельзя доверять. Поверхность, поверхность, поверхность, лишь в ней оказался смысл… такой, огромной и разорванной увидел я цивилизацию…
—… и я не помню, с кем ты разговаривал… это неважно. Важно то, что ты был убедительным, и к тому же… очень мягким и тогда, должно быть, я поняла, что…
Она откладывает ложечку, но я не смотрю на нее. Я слежу за такси, проезжающими по Бродвею, но и они не могут ничему помешать, поскольку Джин говорит:
— Многие люди, похоже, утратили… — она замолкает, нерешительно продолжает, — связь с жизнью, и я не хочу оказаться среди них.
После того, как официант уносит ее блюдо, она добавляет:
— Я не хочу, чтобы жизнь меня… била.
Мне кажется, я киваю. -
Я узнала, что такое одиночество и… мне кажется, я люблю тебя.
Последние слова она проговаривает быстро, через силу.
Почти с суеверием я поворачиваюсь к ней, делаю глоток Evian, потом, не раздумывая, с улыбкой, говорю:
— Я люблю другую.
Словно этот фильм убыстрился, она незамедлительно смеется, быстро отводит, опускает глаза, в смущении:
— Ну тогда, извини… что ж.
— Но… — тихо добавляю я. — Тебе не надо… бояться.
Она вновь смотрит на меня, раздувшись от надежды.
— Кое-что можно сделать, — говорю я. Потом, не зная, зачем я это сказал, я иду на попятный и говорю: — А может, и нет. Я не знаю. Я потратил с тобой столько времени, так что нельзя сказать, что ты мне совсем безразлична.
Она задумчиво кивает.
— Не стоит путать приязнь… со страстью, — предостерегаю я ее. — Это может… навредить. Это может… доставить неприятности.
Она молчит, а я внезапно ощущаю ее печаль, вялую и спокойную, как дневной сон.
— Что ты имеешь в виду? — вспыхнув, коротко спрашивает она.
— Ничего. Просто… я хочу, чтобы ты знала, что… внешность бывает обманчива.
Она смотрит на сложенную Times на столе. Ветерок слегка шевелит газету.
— Почему… ты мне это говоришь?
Почти дотронувшись до ее руки, я тактично останавливаюсь, и говорю ей: — Просто чтобы избежать ошибок в будущем.
Мимо проходит симпатичная девка. Я смотрю на нее, потом снова перевожу взгляд на Джин.
— Ой, да ладно тебе. Уж тебе-то нечего стыдиться.
— Я не стыжусь, — говорит она, пытаясь казаться небрежной. — Мне просто хочется знать, не разочаровался ли ты во мне из-за этого признания?
Ну как ей дать понять, что я ни в чем не могу разочароваться, поскольку нет ничего такого, чего бы я ожидал?
— Ты ведь не знаешь меня как следует, правда? — подзуживаю я.
— Знаю достаточно, — заявляет она, ее первая реакция, но потом качает головой. — Ох, хватит об этом. Я ошиблась. Прости меня. — В следующее мгновение она передумывает. — Мне хотелось бы узнать тебя получше, — серьезно говорит она.
Поразмыслив, я спрашиваю:
— Ты уверена?
— Патрик, — без выражения произносит она. — Я знаю, что в моей жизни… без тебя… будет больше пустоты…
Я размышляю и над этим, задумчиво кивая.
— И я не могу… — она замолкает, расстроившись. — Я ведь не могу сделать вид, что этих чувств не существует…
— Тс-с-с.
… существует представление о Патрике Бэйтмене, некая абстракция, но нет меня настоящего, только какая-то иллюзорная сущность, и хотя я могу скрыть мой холодный взор, и мою руку можно пожать и даже ощутить хватку моей плоти, можно даже почувствовать, что ваш образ жизни, возможно,сопоставим с моим. Меня просто нет. Я не имею значения ни на каком уровне. Я — фальшивка, аберрация. Я — невозможный человек. Моя личность поверхностна и бесформенна, я глубоко и устойчиво бессердечен. Совесть, жалость, надежды исчезли давным-давно (вероятно, в Гарварде), если вообще когда-нибудь существовали. Границы переходить больше не надо. Я превзошел все неконтролируемое и безумное, порочное и злое, все увечья, которые я нанес, и собственное полное безразличие. Хотя я по-прежнему придерживаюсь одной суровой истины: никто не спасется, ничто не искупит. И все же на мне нет вины. Каждая модели человеческого поведения предполагает какое-то обоснование. Разве зло — это мы? Или наши поступки? Я испытываю постоянную острую боль, и не надеюсь на лучший мир, ни для кого. На самом деле мне хочется передать мою боль другим. Я хочу, чтобы никто не избежал ее. Но даже признавшись в этом — а я делал это бесчисленное количество раз, после практически каждого содеянного мной поступка, — взглянув в лицо этой правде, я не чувствую катарсис. Я не могу узнать себя лучше, и из моего повествования нельзя понять что-то новое. Не надо было рассказывать вам об этом. Это признание не означает ровным счетом ничего…