Руфин Гордин
Цари… царевичи… царевны…
Иоанн Алексеевич — царь и великий князь, родился 27 августа 1666 г., сын царя Алексея Михайловича и первой жены его, Милославской. Иван Алексеевич был человек слабый, болезненный, неспособный к деятельности; он страдал цингой и болезнью глаз. После смерти Федора Алексеевича (1682) партия Нарышкиных обошла законного наследника престола, Ивана Алексеевича, и добилась провозглашения царем Петра; но стрельцы скоро подняли бунт, под влиянием слуха о том, что Нарышкины задушили Ивана Алексеевича. Сам царевич не играл в заговоре никакой роли и едва даже не парализовал бунта, уверив стрельцов, что «его никто не изводит и что он ни на кого не может пожаловаться». 28 мая, разгромив партию Нарышкиных, стрельцы потребовали воцарения Ивана Алексеевича. Собор из духовенства и всяких чинов людей Москвы, под давлением стрельцов, нашел двоевластие очень полезным, особенно на случай войны, и Иван Алексеевич был провозглашен царем. 26 мая дума объявила Ивана Алексеевича — первым, Петра — вторым царем, и через месяц, 25 июня, оба царя торжественно венчались на царство. В 1689 г. имя Ивана Алексеевича снова послужило знаменем борьбы против партии Петра. Софья и Шакловитый пытались возмутить стрельцов слухами о том, что Лев Нарышкин изломал царский венец, забросал комнату Ивана Алексеевича поленьями и пр. В борьбе Софьи с Петром Иван Алексеевич сначала стоял на стороне сестры: 1 сентября он угощал ее приверженцев вином из собственных рук; но затем, когда Петр потребовал выдачи Шакловитого, Иван Алексеевич, под влиянием своего дядьки Прозоровского, заявил Софье, что он «и для царевны, не только для такого вора Шакловитого ни в чем с любезным братом ссориться не будет». Как при Софье, так и при Петре Иван Алексеевич не касался вовсе дел управления и пребывал «в непрестанной молитве и твердом посте». 9 января 1684 г. Иван Алексеевич сочетался браком с Прасковьей Федоровной из рода Салтыковых и имел дочерей Марию, Феодосию, Екатерину, Анну и Прасковью. В 27 лет он был совсем дряхлым, плохо видел и, по свидетельству одного иностранца, был поражен параличом. 29 января 1696 г. Иван Алексеевич скончался скоропостижно и погребен в московском Архангельском соборе.
Энциклопедический словарь.
Изд. Брокгауза и Ефрона,
т. XXVI. СПб., 1897.
Цари… царевичи… царевны…
Исторический роман
Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
Йаудатур Йезус Христус!
Готт мит унс…
Славят Господа всяк по своему, на всех наречиях. И все розно!
Надо бы равно. Него выходит у всех он свой — Бог.
Семнадцатый век идет со времени пришествия Христа. И доселе нет угомона на верующих в него, Спасителя. Споры и раздоры не утихают. Кто ближе, кто лучше, кто чище, кто истинный, а кто ложный христианин…
Итак, кто я?
Верую в Иисуса, в апостолов и пророков его, верую в Бога Отца, в Святую троицу, как подобает истинно православному.
Мне идет тридцать шестой год. Родился я в селении Милешты, в княжестве Молдавском. От родителей православных, гречан либо волохов — все едино.
Многое мне удалось повидать за короткую жизнь, много претерпел.
Многие бороли меня сомнения, ибо считал всякое сомнение есть путь к познанию истины. Ежели начать рассказывать, получится подобие книги.
Однако осмелюсь — начну. Ибо кто, как не я, поведает мирянам непростую повесть моей жизни, идущей к ее окончанию.
Годы облетают, как листы, ибо вступал я в пору поздней осени. А были они еще зелены в славном городе, именуемом Яссы, откуда начался мой путь к познанию.
Был я тогда несмышленым отроком. Весна приняла меня в свои объятия. Все казалось огромным, непостижимым и даже страшным. Красота Трехсвятительского храма подавляла меня. По моим летам я не мог постичь его неповторимого совершенства.
«Как можно было оживить холодный камень, — думая я, глядя на узорочье соборных стен, — и навести на него лепоту невыразимую, несказанную».
Я обошел собор со всех сторон, поминутно останавливаясь и задирая голову. Тени падали косо, как бы приоткрывая каменное кружево. Солнце взбиралось все выше. Его лучи растапливали серые кучки снега, прижавшиеся к стенам.
Оглянувшись, я заметил кира Софрония Почацкого, главного устроителя Славяно-греко-латинской академии при Трехсвятительском монастыре. Он с доброй улыбкой наблюдал за мной.
— Подойди ко мне, отрок, — позвал он меня.
Я подошел. Положив на мою голову теплую ладонь, он сказал:
— Вижу твою очарованность. Она не по возрасту, стало быть, ты пойдешь далеко. Ровесники твои равнодушны к великолепию храма.
Я смущенно молчал. Похвала казалась мне непонятной. Разве не каждому открывается красота? Разве не сродни она величию Господа? Разве храм Божий не должен вызывать трепетное восхищение?
Он перекрестил меня со словами:
— Ступай. Сейчас начнется урок латыни. Латынь — язык ученых и монахов. На нем говорили первые христиане. Где бы ты ни был, тебя поймут, если ты заговоришь на латыни.
И он легонько подтолкнул меня. Я поклонился и, пятясь, со смиренным видом, вошел в придел.
Там царила полумгла, каменная сырость и сладкий запах ладана.
Ученики, толкаясь, занимали свои места.
Учитель вошел и прикрыл за собою дверь. Теплый весенний ветер весны остался за порогом. И сразу меня охватило холодом. Холодна была и латынь. В ней была какая-то чопорная строгость, какая-то выпрямленность, казавшаяся нарочитой. Язык вколачивал в своих воспитанников склонения и спряжения. Молдавский, звучавший вокруг, он называл вульгарным порождением латыни.
Мне недолго пришлось любоваться каменным кружевом собора Трех Святителей: Ясская академия, не успев обсушить и расправить крылья, приказала долго жить. И родители повезли меня в знаменитый город Константинополь, ибо над всеми нами был падишах, солнце Вселенной и господин всех наших народов.
Так началось мое первое странствие. Отец посадил меня в седло перед собою, мать ехала в каруце[1] с поклажей.
Мы держали путь в патриаршую школу, где главным языком был греческий, мой второй родной язык. А может, и первый — они мешались в Милештах.
Латынь ехала за мною. Помню, меня поразило море. Оно сверкало, как неведомая драгоценность. Я едва не свернул шею, глядя в его пучину. Чайки, тучами носившиеся над ним, оглушили меня своими пронзительными криками. Потом среди кипящих волн показались диковинные рыбы — дельфины. Я любовался их стремительными прыжками.
Все меня удивляло, все радовало, а порою и пугало. Пугало будущее в огромном городе без родительской ласки. Патриаршая школа была знаменита своими наставниками, своею строгостью и установлениями.
Константинополь подавил меня. Он был велик и многолюден. Яссы и вовсе сморщились в моей памяти. Здесь говорили на множестве языков. И главным среди них был турецкий.
Он показался мне варварским. Но когда я наконец вошел в него, то стал находить в нем красоты.
Мы учили турецкий, арабский, родственный ему, совершенствовались в греческом и латинском. Спустя годы в своих странствиях я понял, что этого мало. Что для того, чтобы познать мир и людей и не испытывать неловкости и даже стыда, нужно знать по крайности еще полдюжины языков. Это знание пришло позже, гораздо позже.
Я выжал три слезинки на грудь матушки, потерся щекою о щетину отца. Наступило время открытий. И я бежал им навстречу.
О, Константинополь, я узнал все твои имена: Царьград, Истанбул, Стамбул, Столица мира, Трон падишаха… Он притягивал меня все сильней.
Поначалу я видел только его величие: храмы и мечети, мечети и храмы, Эски Сарай — дворец султана, Капалы Чарши — гигантский рынок под сводами, скопище людей и вещей, издававшее крики и завывания, брань и призывы.
Пики минаретов кололи небо. Муэдзины истошно вопили, сзывая мусульман на молитву. Город кипел, как огромный котел, источая благоухание роз и вонь гниющих отбросов.
Я стал первым среди ровесников. Наставники ставили меня в пример. — Патриарх Досифей обласкал меня. Он часто призывал меня для совместной молитвы, для чтения книг — светских по преимуществу, но и духовных тоже.
Я читал выразительно и бегло. Мне равно давались латынь и греческий, Платон и Аристотель, Фома Аквинский и Фома Кампанелла, сочинения отцов церкви… Его святейшество не брезговал и такими сочинителями древности, как Аристофан и Лукиан. А однажды он принес мне для чтения опус под названием «Золотой осел».
— И это мирское чтиво есть тоже зеркало жизни, — сказал он наставительно. — Вглядывайся в него холодными очами и невозмутимым сердцем. Ибо все в этой жизни надобно познавать: мирское и мерзкое.