Александр Казанцев
Школа любви
Сумбурный роман
И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь с неба, и ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих, и все произрастания земли. Жена же Лотова оглянулась позади его и стала соляным столпом.
Книга «Бытие»В чем причина всех бед? Науки любить вы не знали!
Вы не учились, а страсть только наукой сильна.
Овидий «Наука любви»Я всегда знал, что живу не впервые. Вернее, чувствовал. Знание предполагает куда большую определенность: когда жил? где? кем?.. До недавнего времени я не смог бы ответить на эти вопросы. Нечто смутное — неясные тени, расплывчатые миражи-видения — смущало душу явным несовпадением с нынешним моим бытием. Будто дышала мне горячо в затылок древность незапамятная, вороша мои густые, жесткие, еще в юности поседевшие с чего-то волосы…
Я всегда знал, что живу отнюдь не впервые. По крайней мере, дважды я уже жил, но это не прибавило мне, похоже, ни радости, ни мудрости.
И нынешнее мое бытие никогда не представлялось мне нераздельно монолитным. Почти всегда я ощущаю рядом два параллельных и, если так можно сказать, абсолютно прозрачных Я, которые живут не совсем самостоятельно, повинуются все-таки течению моей жизни, подстраиваясь под нее по-своему: один — лучше меня проживает те же самые ситуации, другой — куда хуже меня действует и поступает… Но это ведь еще с какой стороны посмотреть: лучше, хуже — понятия относительные, сугубо субъективные.
Смех и грех!.. Это я-то о субъективности заговорил? Я, живущий этаким «трезубцем», сам порой не понимающий, какой из трех путей верный, какой из них мой? Я, ощущающий вдобавок, что жил когда-то непутевой жизнью библейского Лота и сполна вкусил радости и тяготы судьбы поэта и греховодника Публия Овидия Назона?
Стоп-стоп! Охолонитесь, не спешите искать телефон «психушки». Дюжие санитары с волосатыми руками и властно-вкрадчивый психиатр мне вовсе не нужны. И не только потому, что я тихий. Не только потому, что я сам, как дюжий санитар, скручиваю себя в «смирительную рубашку» приличий. И тем паче не потому, что сам себя самонадеянно считаю «знатоком и повелителем человеческих душ», ведь по этой-то причине как раз и можно бы заподозрить меня в ненормальности…
Беда моя в том, что я нормален.
Абсолютно.
Ну, бывают иногда срывы от перенапряга: кричу, беснуюсь или молча дуюсь — подолгу и глупо. Но — нормален. Великим, из этого исходя, не стану. И, надеюсь, никогда не пополню коллекцию «великих личностей» местной психушки: наполеоны, брежневы, даже иисусы там есть, а вот лотов и овидиев нет и не будет.
Кому-то, может, подумается, что о совершенной нормальности своей я все-таки загнул: не станет, дескать, нормальный человек «книгу о своей жизни» писать… Думайте что хотите, только попробуйте понять, что не подвержен автор этих сумбурных записок никаким маниям, тем более — мании величия.
Не хочу насиловать память, чтобы выудить из ее омута, кто из великих (или не очень) изрек однажды, что каждый, мол, способен написать одну хорошую книгу — о своей жизни. Не хочу еще и потому, что с давних пор втемяшилось мне, что обильное цитирование чужих мыслей — удел посредственностей.
Ага, занесло!.. Ведь давно уже сам понял, что не гений. Далеко! И все мои успехи в стихах и драматургии случайны, недолговечны и, скорее всего, мнимы. Это горько, но правда — жизнь подсказывает…
Вот сижу я за чаем с пузатым Афоней, режиссером, лет пять назад поставившим добротный спектакль по моей первой пьесе. Сидим мы в залитом утренним светом одноместном гостиничном номере — рядовом, не люксе, разумеется, — с обязательным маловыразительным и слаборазличимым из-за пыли пейзажиком на стене.
Ох, и полезно иногда поднять жизненный тонус крепко заваренным чайком: погуляли, однако!.. Вчера, на ночь глядя, прилетели мы в этот старинный сибирский город на Иртыше, бывший при Колчаке даже «столицей». Приглашены сюда на так называемую «драматургическую лабораторию» — шумный шабаш, собирающий ежегодно еще не маститых драматургов, непоколебимо уверенных в своей маститости режиссеров, а также завлитов и чиновников от театра. Цель сборища — разумеется, дальнейшее процветание театрального искусства…
Афоня вез в Омск в своем видавшем виды портфеле, ручка которого обмотана синей изолентой, мою новую пьесу, перед самым отъездом все-таки прочитанную им, наконец. Я смутно предчувствовал, что она ему, мягко говоря, не поглянулась, но он ее не возвращал и ничего не говорил о ней — молчал, как дипломат, находя в этом свои резоны.
Пьеса, в которой попытался я пофантазировать, как зародилась когда-то в древние времена любовь на Земле, лежит в его портфеле, в тесном соседстве с носками, майками и набором «семейных» трусов.
Режиссер и сейчас сидит в преогромнейших трусищах, яркие цветочки на которых только подчеркивают их «семейность». У него теперь такой пунктик появился — в трусах щеголять. Не так давно он поставил с успехом комедию «Фредди», где сам сыграл заглавную роль — гениального клоуна. Вот там и появился впервые в колоссальных трусищах ниже колен и, ободренный реакцией зрителей, стал щеголять в них повсюду. Щеголять, разумеется, на сцене, участвуя в различных театральных капустниках и бенефисах. Такой у него теперь имидж.
Я знаю, что сейчас Афоня станет ругать мою пьесу, вот-вот начнет. Он бы и вчера это с удовольствием сделал, когда летели мы в самолете, да поостерегся. Дело в том, что на драматургическую лабораторию он впервые сподобился быть приглашенным: угораздило его попасть в немилость к патронессе-организаторше, вдохновительнице и самовластной управительнице этого творческого шабаша. Московская театральная львица долго держала его в черном теле — наслышана была о его выкрутасах и грубости. Смягчилась слегка, когда он поставил мою первую пьесу (ко мне она почему-то очень благоволила поначалу), а когда стали доходить в столицу вести об успехе этого спектакля, и вовсе сменила гнев на милость — пригласила Афоню на выездную лабораторию в Омск. Вот тогда он и решил повременить, не разносить до поры в пух и прах мой новый опус, оглядеться и притереться сперва.
Патронессу мы встретили вечером в вестибюле гостиницы. Лобызали пухлые ручки этой величественной министерской дамы, гордо несущей немолодую голову в короне пышных серебряных волос. Со мной она поговорила ничуть не ласковей, чем с Афоней, из чего я однозначно заключил, что посланная мной новая пьеса ей не поглянулась. А толстый спутник мой, конечно, смекнул: не шибко-то она его и жалует!..
Чтобы как-то реабилитировать себя в глазах Афони, я без промедления ввел его в хмельной круг разномастных, но не маститых драматургов, уже к тому времени разбавленный тремя еще более хмельными режиссерами и завлитшей Ксюшей, медноволосой молодкой из древнерусского города, чему как-то мило не соответствовала ее суперсовременность.
Оказалось, однако, что Афоня в пособничестве моем не нуждался: с тремя хмельными режиссерами он был знаком накоротке, ну а с Ксюшей даже расцеловался при встрече. Драматурги же, молодые и давно уже не таковые, сразу сделали «стойку» перед новым «театральным волком»: расширяется рынок! И, не нуждаясь больше в моем покровительстве, в короткий срок успев изрядно надраться, Афоня, как всегда выпячивая губы, заявил мне, тоже поддатому:
— Пьесу твою, Костя, ставить не стану!
— На тебе свет клином не сошелся, — ответил я с деланным смешком, впервые перейдя с ним на «ты».
А утром все-таки пришел к нему: «Давай чайком опохмелимся». На самом же деле выведать решил: может, не всерьез брякнул вчера Афоня, может, выпендривался слегка?..
Мирно сидим, «опохмеляемся». Гладким бугром вздымается над семейными трусами розовое пузо Афони, блики от граненого стакана бродят по безволосой груди, толстые выпяченные губы, из-за которых он похож на обиженного и рассерженного ребенка, слегка растянуты теперь вполне добродушной улыбкой. И, тихо-мирно растягивая слова, говорит он:
— Ну и дерьмо же ты написал, Костя.
— А ты уверен? — спрашиваю, изо всех сил стараясь сохранить самообладание, и с демонстративно громким пришвыркиванием втягиваю в оскверненное алкоголем нутро крепкий душистый чай.
— Да уж поверь, — голос его стал еще задушевнее. — Я на этом деле не одну собаку съел! — так убедительно это прозвучало, что мне даже представилось, как он терзает беспощадно бедное животное, «другом человека» именуемое. — Эту пьесу твою хрен кто ставить возьмет, попомни мое слово. О любви пишешь, а любви-то у тебя и нет — схема голимая. Не пахнет любовью!