Андрей Ефимович Зарин
Первый партизан
(Достоверная история)Когда разговор заходит о партизанах[1], то весьма многие первым партизаном именуют генерала Винценроде, другие — Давыдова, а мало сведущие люди называют и Фигнера, и Сеславина, и Орлова-Денисова, и Дорохова. Нет и слов, что все они были храбрые воины и лихие партизаны. Генерала Винценроде истинно Барклай-де-Толли послал в Смоленскую губернию на поиски, а отчаянный Давыдов первый предложил светлейшему князю Кутузову образовать партизанские отряды, но все же первыми партизанами были не они.
Таковым был не кто иной, как рядовой Новороссийского драгунского полка, старый солдат Ермолай Васильев.
Достоверная история его ведома мне потому, что его эскадронный командир, ныне генерал-майор Анисий Егорович Астахов, был большим моим приятелем.
По его словам я и записываю эту примечательную историю.
В той же самой битве нашей дивизии с Мюратом[2] первая атака его была устремлена на наше левое крыло, где стояли пушки и кавалерия, казаки и Новороссийские драгуны. В первой же сшибке наши не могли выдержать такого бурного натиска и рассеялись. Часть наших добрых казаков и драгун была убита или ранена, и вот в числе раненых свалился с коня и этот самый Ермолай Васильев.
Рану он получил, можно сказать, пустую: неприятельская сабля скользнула по его киверу и рассекла плечо, а пистолетная пуля пробила руку. Ко всему, когда он падал, надо быть, его зашибла лошадь, и он потерял сознание.
Очнулся он совсем уже на рассвете от утренней зари. Осмотрелся кругом. Поле чистое, наших не видно, а французы из Красного идут тучами, словно комары над болотом. По полю то здесь, то там убитые кони и люди лежат.
Ермолай Васильев — старый служака. Еще с Суворовым походы делал, а потому тотчас сообразил, что ему делать надо.
Не подымаясь на ноги, чтобы его ненароком неприятель не увидал, он пополз в сторону, дальше да дальше. Дополз до ручейка, выпил воды, раны обмыл, рубашкой перевязал и памяти лишился.
После он говорил об этом:
— Оно и лучше, потому как лежишь без памяти, так тебе и есть не хочется; а без еды я почитай трое суток был.
Он говорит — трое суток, а может, и больше.
Очнулся он, когда солнце садиться стало. Очнулся и поплелся дальше, все в сторону. Куда идет, и сам не знает.
По дороге речка ему попалась, перебрался через нее; добрел до леса, разложил костер, трубку выкурил и не то заснул, не то опять памяти лишился.
Очнулся от холода. Еще темно. Он опять побрел. На варе светло стало; он орехи нашел и поел; отдохнул и опять пошел.
Слышалось ему, будто пушки грохочут, из ружей будто палят, и не знал он, правда это или в бреду чудится. А в это время Наполеон у нас Смоленск брал.
Так и брел себе потихоньку Ермолай. Шел, шел — видит — большая река. Сообразил он, что это, должно быть, Днепр, и пошел берегом. Наконец, обессилел, упал и совсем памяти лишился.
Сколько лежал Ермолай, и сам не знает; только, когда очнулся, видит: толпой стоят вокруг него мужики и кричат:
— Очнулся! Бей его, нехристя! по башке его!
Один мужик уже и топор над ним поднял. Тут Ермолай собрал последние силы и успел сказать:
— Православные!..
Мужик опустил топор, а остальные опять загалдели.
— Бей! — чего тут. Врет он, собака.
Но мужик не послушался и нагнулся над Ермолаем.
— Ты кто? Француз?
— Что ты! — русский воин. За царя сражался… ранен, — прошептал Ермолай.
— А перекрестись!
Ермолай не имел силы перекреститься и только показал на грудь.
Мужик догадался и распахнул его мундир.
— Православный! — закричал он, — крест на ем!
Мужики опять загалдели, но теперь радостно.
— Подымай, ребята! — тащи! — услышал Ермолай и снова лишился чувств.
Очнулся он уже на лавке, в избе, разутый, без мундира, с перевязанными ранами.
Пожилая женщина подошла к нему и ласково дала ему напиться. Старик наклонился над ним и сказал:
— Лежи смирно и не говори, а то опять лихоманка затрясет.
Ермолай закрыл глаза и заснул.
Раны его были легкие, кровь здоровая, тело привычное. Выспался он, поел, опять заснул. Старик ему два раза в день повязки менял, какие-то травы прикладывал — и стал Ермолай поправляться.
Сошел с лавки, за стол сел, квас с хлебом хлебает. Совсем почти здоровый.
И тут он узнал и где он, и что случилось за все время от 2-го августа, когда он был ранен.
Сидел он на завалинке у избы, а крестьяне окружали его тесным кругом и рассказывали наперебой.
Раненный, в бреду, голодный, он добрел до самого Дорогобужского уезда.
— Село Веселково господина Пафнутьева, Челновской волости, — сказал мужик, который хотел его топором зарубить, — сам-то господин Пафнутьев еще первого Спаса[3] в Тамбов уехал.
— А усадьбу, говорит, жгите, — сказал другой.
— Чтобы, значит, французу не досталось, — пояснил третий.
Ермолай только кивал головой.
Рассказали ему, как Наполеон брал Смоленск.
Войска-то нашего в Смоленске всего малая кучка была. Один генерал Раевский, да с ним генерал Паскевич. Они весь день 4-го августа бились.
Потом все наше войско пришло. Пришло, постояло и прочь ушло, а в городе только генералов Коновницына да Дохтурова оставили. Так наистаршой приказал.
— Балтай[4] этот самый! — с горечью сказал Ермолай. — А потом что?
— Ушло это войско, а француз на Смоленск пошел. Господи, что было! Как начал палить из пушек. Будто гром. Земля дрожит. В городе-то все гореть начало. Тут нашу матушку царицу небесную взяли из собора и в Москву понесли. А за нею все. Идут, поют и плачут. А над городом огонь столбом. Ажно у нас тут светло было. Бились французы до ночи, а город не взяли. Тут и остатные войска ушли. Как есть под второе Спаса, а на самый праздник французы и вошли. Вот!
— И Смоленск взяли! — воскликнул горестно Ермолай. — Ну, а после?
— А чего после? — наше воинство все ушло. Слышь, Москву защищать, а француз теперича в Смоленске, и вся эта нечисть по всей губернии рыщет.
— Мы тебя-то за француза приняли, потому и порешить хотели, — сказал в заключение один из мужиков.
Горько было выслушать этот рассказ старому суворовскому солдату.
Вспомнил он, что покойный Суворов совсем не знал даже слова «отступать» и команда его всегда была только «вперед».
Обидно было его русскому сердцу, что враги берут город за городом, неся войну в самое сердце России.
Вернулся он в избу, лег на давку и отвернулся лицом к стене.
«Глаза бы мои не смотрели, уши бы не слышали. Лучше бы я умер, нежели такой позор терпеть», — думал он, лежа на лавке, и во всю ночь не сомкнул своих глаз.
Встал он утром хмурый, мрачный. Вышел на завалинку и молча свою трубку сосет. Вдруг по деревне толпа мужиков бежит и все к нему.
— Слушай-ка про окаянных! Гляди, что наделали! — раздались голоса.
Поглядел Ермолай. Стоят веселковские крестьяне, а между ними четверо чужих. Бледные, без шапок.
— Ты их послушай! Рассказывай, братцы! — снова закричали веселковские.
— Ну, что еще? Говорите! — сказал Ермолай. Мужики только всплеснули руками.
— Пришли к нам французы, — тонким голосом заговорил один мужик, — видимо-невидимо. Что-то лопочут, саблями машут, потом как бросятся по деревне! Кто корову взял, кто свинью, гусей, кур — все побрали. Хлеб в возы поклали и уехали, а деревню сожгли. Староста в амбар ключей не давал. Зарубили окаянные.
Потемнел Ермолай.
— Вы кто будете? Откуда?
— Суседи наши, — загалдели веселковские, — из Духовщинского уезда, Коноплянка деревня их.
— Куда же вы девались все?
— В лес ушли. Так сейчас в лесу и сидим. Пришли к суседям хлебушка просить. Не откажите, Христа ради! — поклонились они веселковским, а те в ответ:
— Не сумлевайтесь! Чем богаты. Все мы под богом ходим!
В это время бабы подняли вой.
— Мать пресвятая богородица! — придут нехристи и по наши животы! ой, беда, беда!
Тут-то и загорелся Ермолай. Встал с завалинки.
Брови нахмурил, глаза горят, рука в кулак сжалась, и заговорил он громким голосом:
— Ребята! братцы мои, али терпеть будете? — будете сидеть по избам да ждать, когда они, окаянные, придут, все добро унесут, да ваши избы спалят? — так, что ли?
Зашумели мужики, а Ермолай еще громче и сердитее:
— А потом в лес или в болото спрячетесь и будете, как зверье, жить? так, что ли?
Опять зашумели мужики.
— Не дадимся им! пущай сунутся! Ты, дядя, научи нас! Не оставь нас, родимый! — раздались голоса.
— Так-то, ребятушки! — закричал Ермолай, и лицо его просветлело, — не дадимся ему! — а пока что станем его сами бить!