Арсений Васильевич Семенов
Землепроходцы
Глава первая
ТЮРЕМНЫЙ СИДЕЛЕЦ
«Где же царь?» — удивляется Владимир Атласов. Комната, куда судья Сибирского приказа, думный дьяк Андрей Виниус, привел его, ничуть не похожа на царские покои — узкая, с голыми бревенчатыми стенами и низким потолком. В стенах множество выщерблин и дырок — похоже, по бревнам садили из пистоля.
По комнате вышагивает долговязый детина в замызганном нанковом халате, стоптанных башмаках и кое-как заштопанных чулках. Кучерявые длинные волосы его спутаны. Должно, с похмелья. Ужель царский слуга? Как такого допустили прислуживать самому царю?
В комнате стоит узкая койка с засаленными одеялом и подушкой. Если детина и впрямь обретается здесь, то спит он, надо думать, не снимая башмаков, — ишь как постель извожена!
Кроме кровати, Атласов замечает наваленный бумагами стол с приставленным к нему тяжелым дубовым креслом, а в углу, у входа — что за наваждение! — столярный верстак, усыпанный мелкой щепой, опилками, стружкой. Ужель так подшутил над ним Виниус — вместо царских покоев привел в столярную мастерскую?
Атласов пытается заглянуть через плечо детины, отыскивая другую дверь, из которой может появиться государь. «Главное, не сомлеть, как предстану пред его очи!»— приказывает он себе.
Через плечо шагающего по комнате человека заглянуть ему никак не удается, тот под три аршина вымахал. И чего он мотается туда-сюда, на людей не глядючи? Должно, с похмелья башка трещит, а сообразить не может, бедняга, у кого бы медную денежку перехватить на штоф сивухи.
Вдруг детина резко останавливается, поворачивается к вошедшему и смотрит прямо на Атласова отсутствующим и таким страшным взглядом темных глаз, что тот, внутренне содрогнувшись от своей догадки и сразу покрывшись испариной, решает, словно под лед проваливается: царь! Ноги у него начинают подламываться, он рад скорее бухнуться на колени, ткнуться лбом в пол, лишь бы не видеть этих нестерпимых, тяжких глаз царя, в которых он успел прочесть такую сосредоточенную волю, какая способна смять, сокрушить все мыслимые и немыслимые преграды.
В следующее мгновение круглые щеки, прямые острые усы, выпуклые глаза — все на лице Петра оживает, губы раздвигаются в улыбке, обнажая крепкие, по-волчьи чистые зубы.
— А, казак! — говорит он дружелюбным негустым баритоном, не давая Атласову упасть на колени. — Знаю. Слышал. Хвалю!.. Мне теперь много надо денег. Мои молодцы под Нарвой задали такого стрекача, что всю артиллерию оставили шведам. Колокола велю снимать с церквей, чтоб лить пушки… За Камчатку, за соболей — спаси тебя бог!.. Езжай, казак, обратно. Шли мне соболей больше — за то тебе вечная моя царская милость. Хвалю!
Грозно выкрикнув это «хвалю!», государь с такой силой бьет Атласова кулаком в плечо, что тот с грохотом вышибает спиной двери, кубарем вылетает из дворца и несется выше церковных колоколен, с которых сняты уже колокола и на которых сидят и плачут безработные звонари, свесив ноги в лаптях. Потом он взвивается выше лесов, обступающих Москву, выше облаков и летит все дальше и дальше, в сторону Сибири, слыша, как ветер свистит в волосах. Вот он пролетел уже над Уралом, над Обью и Енисеем, скоро под ним заструится великая река Лена и откроются глазу стены и башни Якутска — за тысячи верст унесся он от Москвы и тем не менее все продолжает видеть, как на пороге своей комнаты, уставив руки в бока и дружески ему подмигивая, хохочет царь, а рядом с ним вежливо подхихикивает старый Виниус, со шпагой на боку, в расшитом серебряным позументом камзоле.
— Пойдешь иль нет? В который раз спрашиваю! — сердито трясет Атласова за плечо сосед по тюремной келье есаул Василий Щипицын.
— Куда?
— Милостыню просить. Кишки-то, поди, и у тебя с голодухи к позвонкам прилипли. Сторож гремел в дверь, велел собираться, кто хочет. Поведет в торговые ряды.
— Не пойду, — угрюмо отворачивается к стене Атласов.
Нет ни Москвы, ни царя Петра, ни думного дьяка Андрея Виниуса. Есть эти жесткие, с соломенной подстилкой нары, эта узкая — два шага от стены до стены — убогая келья, сырой сруб, опущенный в землю, каких за тюремными стенами, усаженными поверху железным «чесноком», а в Якутске полтора десятка.
Щипицын что-то бубнит о гордыне, которая кое-кого обуяла, и что эти кое-кто могут подыхать с голоду, он таким мешать не станет, — но Атласов не слушает его.
Этот сон! Всегда, когда снится ему прием у царя, а потом он просыпается в тюрьме, горло ему захлестывает горечь, и все окружающее становится невыносимым до боли в груди. И тогда он спешит погрузиться в воспоминания, ворошит прошлое, словно там, в прошлом, скрыта для него надежда на спасение.
Сколько Атласов помнит себя, всегда он жил словно на горячих угольях. Должно быть, какой-то бес сидел у него на загривке и не давал ни минутки посидеть спокойно. На какие только проделки не толкал его этот бес в детстве! То заставлял забраться на кровлю самой высокой в Якутске башни и сидеть там, дрожа от страха, пока его не снимали оттуда еще более перепуганные сторожа, то приказывал на спор с мальчишками переплыть рукав Лены до острова на самом быстром месте, то соблазнял отправиться в тайгу за соболиным царем, у которого каждая ворсинка на шкуре золотая, а на голове маленькая корона, усыпанная зелеными драгоценными камушками. И ведь убежал он и в самом деле в тайгу! — один, не предупредив даже своего дружка Потапку Серюкова. Три дня плутал он в тайге, под конец совсем ослаб от голода и лежал под скалой, слушая гул лиственниц под ветром. Выли волки, ночью с вершины лиственницы глядели на него два огненных глаза и чей-то голос требовал: «Дуй в дуду!» — и другой голос глухо, словно под сводами церкви, отвечал: «Ух, буду, буду, дую!» И когда он осмелился открыть зажмуренные от страха глаза, увидел, как прошмыгнул мимо золотой зверек, вскочил на пригорок, и корона на нем засветилась, словно гнилушка. Потом беглец случайно наткнулся в тайге на якутов-охотников, и те привезли его на лошади в Якутск. И не было ему тогда еще двенадцати лет.
Годам к четырнадцати из всех смутных желаний, какие его томили до той поры, остались всего два, но зато твердые, как гранит, и необратимые, как смерть. Вместе со своим другом Потапкой Серюковым дали они великую клятву: во-первых, отыскать страну, где кончаются ведомые человеку царства и одноногий великан сторожит китов, на которых стоит земля; во-вторых, побывать в Москве, поглядеть светлого царя Руси. Решили начать с неведомой страны, которая есть край земли — это казалось им намного важнее, чем поглядеть Москву и царя. В Якутске чтили и славили более всего тех казаков, что находили неведомые дотоле земли и приводили в государев ясачный платеж неизвестные таежные племена. Самый воздух Якутска, казалось, был наполнен дыханием далеких дивных земель, ими грезили и взрослые казаки, и ребятишки, еще державшиеся за мамкину юбку.
С тех знаменитых дней, когда вольная казачья дружина атамана Ермака перешла через каменный пояс Уральских гор и, преследуя огненным боем хищные Кучумовы орды, прорубилась к слиянию Иртыша и Тобола, а вслед за казаками Ермака тысячи русских людей в поисках воли и промысловой удачи хлынули на отверстые просторы Сибири, население которой встречало пришельцев как избавителей от вековой тирании больших и малых степных царьков, кормившихся разбоем, — с тех самых дней Русь все ширилась и ширилась, а конца этой шири, края земли никто из землепроходцев до сих пор не достиг.
И вот они с Потапкой решили, как отрезали: найти этот край земли. Казак попусту слов на ветер не бросает: сказано — сделано. Готовились целый год. Весной, когда сошел лед, они тайком от родителей отчалили на крепком плоту и поплыли по Лене к ее устью, ибо знали уже, что от устья великой реки по берегу Студеного моря-океана можно было достичь края земли, если следовать все время встречь солнцу, потом от Анадыря-реки надлежало повернуть на полдень — тут тебе неподалеку и сам конец. Путь подростков не страшил. Была у них с собой парусиновая палатка, был старенький самопал, стащенный Потапом у отца вместе с изрядным запасом пороху и свинца, а он, Владимир, покусился на пару пистолей старого Атласа и саблю старшего брата Ивана. Кроме того, запаслись они рыболовными крючками и небольшим, трехсаженным неводом. В случае встречи с недружественными племенами они надеялись отбиться огнестрельным оружием, а голод им не грозил и подавно. Страшило лишь одно: выдержит ли их разум видение того, что видеть ни одной душе христианской невмочь? На краю земли, там, где небо смыкается с землей и солнце, перед тем как оно поднимется по небосводу, лежит, огромное, в морской пучине, шипя, словно раскаленная сковородка, — там, на этом краю, изрыгают пламя тысячи жерл, простершихся в ад, и пахнет серой, и обитают возле огненных гор люди немые, — одна часть тела человеческая, а другая песья, а другие люди — великаны девяти сажен, у третьих ноги скотьи, у иных очи и рот в груди. Но наибольшее чудо — одноногий старик: головой небо подпирает, чтоб в океан не упало, а в четыре руки бьет бичами китов, не давая выплыть из-под земли, ибо тогда земля потонет в пучине. Помимо всякой нечисти, имеющей облик, схожий с человеческим, есть там нечисть зверья. Обитает там крокодил — лютый зверь: как помочится он на дерево — дерево тут же огнем сгорает. Птица Ног застилает там крыльями полнеба — велика столь, что вьет гнездо на пятнадцати могучих дубах. Птица Феникс свивает гнездо в новолунье, приносит с неба огонь и гнездо свое сжигает и сама сгорает тут же. А в том пепле зарождается червь золотой, потом он покрывается перьями и становится единственной птицей — другого плода у этой птицы нет.