Иосиф Опатошу
1863
ВТОРАЯ ЧАСТЬ ТРИЛОГИИ «В ПОЛЬСКИХ ЛЕСАХ»
Глава первая
Норвид Циприан[1]
В библиотеке Парижского арсенала за длинными массивными столами несколько человек засиделись до самого вечера. Усталый библиотекарь с сероватым, словно покрытым пылью лицом семенил вокруг столов, помогая посетителям собирать книги и складывать их на тележку. Проходя мимо мужчины лет сорока, дремавшего над книгой, он разбудил его и стал сердечно извиняться за беспокойство. Мужчина открыл глаза, схватился за книгу обеими руками и привился шевелить губами, чтобы показать, что он вовсе не спит. Какой-то посетитель качался на стуле, поглаживая мягкую бородку, как у Наполеона Третьего на портрете, висевшем на стене, и глядя на императора влюбленными глазами.
В узкие открытые окна, выходившие на площадь Бастилии, ворвались солнечные лучи. Они отразились в золотых полетах императора, упали на каменный пол, на толстые книги и осветили золотом Мордхе, который сидел над книгой с закрытыми глазами и размышлял.
Мордхе забыл, что находится в библиотеке Парижского арсенала, что вокруг сидят люди, наблюдают за его жестами и смеются над его гримасами. Тысячи книг в шкафах, стоявших вдоль стен, значили для него больше, чем слова или призрачные тени. Его окружали люди разных стран и поколений, это были не чужие лица, проходящие мимо с пустым взглядом, как на ярмарке. Он различал морщины, узнавал улыбки, знал родословную каждого из них. Обыденность скучна, но существует и другой мир. Возишься в пыли и слышишь движение миллионов невидимых слов, напоминающих о том, что их час уже пробил. Слова, пришедшие преждевременно в этот мир и не получившие исправления при жизни, превращаются в искры и воскресают вновь[2]. Бог радуется слову, которое человек обновляет и возвышает, Он целует слово, венчает его семьюдесятью узорчатыми коронами. Увенчанное короной слово парит над семьюдесятью мирами, пока, очищенное, не приходит к Ветхому старцу. А слова Ветхого старца — это слова мудрости, полные тайны: Ветхий старец берет трепещущее слово, венчает его тремястами семьюдесятью коронами, и из слова рождается небо, а ты, человек, обретающийся в пыли, исправляешь забытые слова и становишься участником Сотворения мира.
Голубые круги, плавающие перед закрытыми глазами Мордхе, росли и краснели, словно невидимая рука выжимала капли крови на их трепещущую голубизну. Лучи света падали на веки, зажигали тысячи огней и приносили с собой тоскливый голос бакалейщика. Слова ворвались с площади Бастилии и прорезали тишину библиотеки:
— Ран-до-ла! Ран-до-о-ла-а!
Крик раскатился по залу, прозвучало знакомое имя, и Мордхе увидел, как в распахнутом черном пальто, с длинными волосами до плеч входит Пико делла Мирандола[3], чья душа изучала каббалу в Вавилоне. Он кладет свои семьдесят тезисов к ногам папы Юлия и обещает оплатить дорожные расходы всякого ученого, который осмелится вступить с ним в публичную дискуссию. Никто из придворных мудрецов не двигается с места. Мордхе выступает из толпы и кланяется папе:
— Я принимаю вызов.
Подошел библиотекарь, увидел, что юноша сидит с закрытыми глазами, потянул его за рукав и попросил прощения за беспокойство.
Мордхе открыл глаза. Свет, соединявший его с иными мирами, вдруг исчез, он недовольно поглядел на пыльного библиотекаря.
Из какого-то переулка все еще доносился крик торговца, потерявший свою магическую силу. Солнце садилось. Мордхе посмотрел на библиотекаря, сидевшего за кафедрой в середине читального зала и вырезавшего что-то ножницами из газеты, и подумал: ходил ли прежний библиотекарь, Адам Мицкевич, между столами, мешая посетителям сосредоточиться? Мордхе взглянул на императора, вспомнил оду, которую Адам Мицкевич написал для него на языке Горация[4], и сердце у него защемило.
Было почти семь часов вечера. Мордхе закрыл книгу и удивился, что еще не пришел его знакомый, с которым он должен был встретиться в библиотеке с пяти до шести. Мордхе направился к выходу. В длинном полутемном коридоре с каменными винтовыми лестницами сидел консьерж. Он чистил проволочкой изогнутую, как вопросительный знак, трубку и следил, чтобы никто не выносил книги из библиотеки.
Мордхе остановился у открытого окна, оглядел площадь Бастилии, откуда улочки и проулки устремлялись на широкую улицу Риволи, распределяя поток прохожих по обеим сторонам тротуара. Старые домишки на маленькой площади словно придвинулись друг к другу и слились с серым вечером, они выглядели точно нарисованные. Эти маленькие сооружения напомнили Мордхе рыночную площадь в Варшаве, пахнуло домом. Он почувствовал руку на плече и обернулся.
— Прости, Мордхе, что я заставил тебя так долго ждать, — поклонился Кагане. — Я случайно познакомился с офицером, известным Виньи, французом, удивительным человеком, говорю тебе! У него обучаются военному делу сотни юношей: они занимаются физической подготовкой и учатся быть хорошими солдатами, а он сможет стать их командиром, если понадобится. Я хочу, чтобы ты записался к нему!
— Не кричи. — Мордхе повернулся к выходу. — Консьерж подумает, что мы ссоримся. Видишь, как он смотрит на нас.
— Что? Я кричу? — улыбнулся Кагане, подхватил Мордхе под руку, и они вышли на улицу.
Широкая улица Риволи выглядела празднично. Тротуары слепили светом, как паркет в танцевальном зале. Кричащие неоновые лампы над магазинами тянулись вдоль всей улицы, изгибались и выглядели словно нанизанные на нитку полумесяцы. Красные лампочки горели, подсвечивая вывески над окнами кабаре, манили и уверяли, что профурсетки понимают на всех языках.
На террасах ресторанов уютно расселись посетители, они ели, пили и читали газеты при свете фонарей. У ювелирных лавок, как заколдованные, стояли толпы народу. Прохожий мог разглядеть себя в витрине со всех сторон, он словно становился прозрачным и наблюдал, как разложенные бриллианты мерцают огненными каплями. Заснувшие было желания начинали просыпаться, таращить зеленые глазки и гримасничать. Они трепетали перед огненными каплями вспыхивающим зеленым и красным светом, гаснущим, снова загорающимся и отражающимся в светлых жемчужинах. Мерцающие огоньки соединялись маленькими радугами.
Мордхе с Кагане молча свернули на площадь, где какой-то еврей, нагнувшись над тележкой с орехами, непрерывно кричал по-французски и на идише, подзывая прохожих:
— Орехи, орехи, орехи! Покупайте нислах[5]!
Потом он устал и, поскольку покупателей не было, перешел на новолетний напев:
— Ой, ве-нислах лехол адас…[6]
Кагане рассмеялся. Мордхе засмеялся вместе с ним, не понимая, отчего ему становится тоскливо. Он остановился.
— Куда мы идем?
— Да, я же совсем забыл. — Кагане остановился, но тут же снова взял Мордхе под руку, и они отправились дальше. — Завтра Куржина[7] уезжает в Льеж. Он займется организацией местных студентов и попробует выслать партию ружей. Я получил письмо с жалобами на первую партию. Половина ружей никуда не годится. Они послали брак: ружья без отверстий в стволах, без курков, лишь бы послать! Я отправлю письмо капитану Годебскому, он хороший человек…
— Вы знакомы?
— Лично мы не знакомы. За этим я и иду к Норвиду. Он обещал передать письмо. Норвид в хороших отношениях с капитаном…
— К поэту?
— Да.
— А мне можно с тобой? Я ведь его не знаю.
— Ничего страшного, Мордхе. Норвид — один из самых достойных и глубоких людей, которых я знаю. Он тебе понравится. Правда, он немного болтлив и любой разговор сводит к Иисусу. Норвид живет здесь. — Кагане показал на высокий узкий дом. — Заходи!
Мордхе последовал за Кагане, и чем выше он поднимался по ступеням, тем тяжелее становился шаг. Он понимал, что идет к человеку, имя которого в определенных кругах упоминают рядом с Мицкевичем и Словацким, и думал о том, что он сам, Мордхе, нисколько не изменился. Еще года три назад он с таким же трепетом входил в дом к Коцкому ребе.
Кагане постучал. Послышались шаги, дверь открылась, из нее выглянула лохматая голова:
— А, пане Кагане… Проходите! Простите, что принимаю вас в темноте, сейчас зажгу свечу.
Мужчина взял с окна свечу, зажег ее, вставил в медный подсвечник и поставил его на столик рядом с Остробрамской Богоматерью[8].
— Это мой коллега, — Кагане представил Мордхе. — Знакомьтесь, Мордхе Алтер…
Норвид горячо пожал руку Мордхе и пододвинул стул:
— Садитесь, пане Алтер… Чувствуйте себя как дома. Без церемоний. «Пане» — это на старый польский манер, ничего более! На самом деле я имею в виду — «брат»…