Книга первая. Сказание о Маман-бие
Россия потеряла Петра, а простиралась она уже от окна в Европу, у хладных вод Балтики, до окна в Америку, которое прорубали посланцы Петра, мореходы и купцы, у берегов Аляски, по ту сторону Тихого океана, когда на земле моих пращуров, обнимающей Аральское море, подрос мальчик-каракалпак по имени Маман, в будущем Маман-бий, а к концу своих дней, как его называли еще при жизни, Маман-р у с с к и й.
Во тьме восемнадцатого века, под низким небом позднего азиатского средневековья, жизнь Мамана была подобна зигзагу молнии. В учебниках об этом человеке — одна строка, а в живой истории — страница, дымная, огненная, кровавая, безмерно жестокая, покоряюще простая.
Мы… умираем за русскую землю с твоими сынами и головы свои складываем за твою честь.
Из клятвы черных клобуков, предков каракалпаков, Юрию Долгорукому
Ипатьевская летописьБудь здоров! И поспешай, сынок, путь у нас неблизкий.
Маман поклонился в ответ. С почтением взял под уздцы коней обоих всадников и повел из аула сначала шагом, потом бегом.
Ему лет двадцать. Он рослый, плечистый, но легок на ногу. Кони идут рысью, а он бежит, ведя их в поводу, нимало не задыхаясь. Лицо его смугло до черноты, из-под войлочной черной шапки блестят жгуче-черные глаза. Чекмень, из шерсти песчаного цвета, без пуговиц и тесемок, надетый поверх бязевой рубашки с открытым воротом ногайского покроя, по-орлиному раскрылился полами на ветру. И видно, что Маману хорошо, радостно бежать и что он мог бы бежать так до моря и дальше, до самой Руси.
Слева, на коне благородной серой масти, — Мурат-шейх. Он в рыжем чапане и белой чалме, пушистая борода его сияет белизной, спина кругла от старости, но на коне он не горбится.
Справа — Оразан-батыр, на коне редкой масти: конь гнедой, но белоногий. Батыр тоже белобород, однако лицо его багрово-красно, как снег в свете костра. В седло он врос, словно дерево в землю. Седло дорогое, под седлом — чепрак ковровый, шитый золотом. А оружие без украшений. К луке спереди приторочен выпуклый круглый щит, кованный из стали. На правом боку — меч в простых черных ножнах: Оразан-батыр левша. За спиной — простой черный колчан, лук со стрелами. И так все это крепко и ладно, что от всадника глаз не оторвешь; нет на свете ничего красивей старого батыра.
Маман его сын, единственный сын.
Матери своей Маман не помнил. Она погибла в страшную пору джунгарского нашествия, которая осталась в памяти людской под именем годины белых пяток, потому что беженцы, голые, босые, уходили куда глаза глядят, в пустыни, и их обожженные в песках пятки были белы от волдырей.
Джунгары растоптали землю и волю бескрайних казахских степей и всего Туркестана. А мать-Сырдарыо, кормилицу, перехватили военной пятой по самой середине, бросили, как женщину похищенную, поперек седла… И не стало единых каракалпаков, а объявились Верхние Каракалпаки и Нижние Каракалпаки. Верхние, в верховьях реки, на юге, жили под игом джунгар; Нижние, ближе к Аралу, подпали вновь под руку казахского хана Абулхаира. Было это в 1723 году, проклятом навек.
Материнской ласки Маман не знал. С детства его окружали мужчины, и среди них — двое мужей незаурядной доблести, Оразан-батыр и Мурат-шейх, его второй отец, в доме которого Маман жил семнадцать лет после того, как осиротел и осиротели тысячи и тысячи семей.
Оразан-батыра и Мурат-шейха многие почитали как родных отцов. Когда говорил Оразан-батыр, за ним стоял Мурат-шейх. Когда говорил Мурат-шейх, за ним стоял Оразан-батыр. Люди встречали их речи благодарным поклоном и словом л я б б э й, что значит — слушаюсь покорно.
Но отец был человеком из разлуки, ибо правду говорят, что сын воина и при жизни отца сирота. С детских лет запали в память прежде всего встречи и расставанья, потому что Оразан-батыр не сходил с коня всю жизнь, до своего последнего вздоха.
Близ аула уцелел на дороге войны одинокий древний дуб. Он стоял здесь, быть может, уже несколько веков и простоит еще несколько веков, подпирая небо могучими дланями. У этого дуба по обыкновению они прощались.
Маман придержал коней. Оразан-батыр, привстав в стременах, с тоской огляделся.
С севера и запада над аулом нависала невысокая горная гряда. Горы старые, дряхлые. В утреннем свете они казались батыру серо-желтой стеной, обрушенной и искрошенной землетрясением, а селенье — каменными обломками и осколками. Нищее, пустынное жилье.
Где мать-река, думал батыр, пышнотелая, полногрудая, с мутными водами, целебными, как молоко верблюдицы? Где драгоценная паутина животворных каналов, созданных знатоками, искусниками мастерами многих поколений? Где благодатная земля, выкупанная в теплой сладкой водяной колыбели, готовая рожать часто и много, как кабаниха в приречных камышах? и где люди, которые так любили и ласкали эту землю и которым земля воздавала сторицей? Все растоптано, разорено дотла, предано огню, мечу и сраму, обращено в пыль и прах лихими пришельцами со стороны Китая.
И еще спрашивал он себя с болью в сердце: за минувшие семнадцать лет не забылось ли, каковы были черные шапки на Сырдарье, какие строили плотины, какие выращивали урожаи? Кто же, если не он, батыр, убережет и сохранит в памяти людской доброе имя, честную славу каракалпаков?.. Вот и не сходил старый воин с коня. Шесть лет подряд воевал с джунгарами и так и не вернулся к домашнему очагу, так и не смог воскресить семью, несмотря на сиротство сына.
Звучно крякнув, он свесился с седла, снял шапку с головы Мамана и прижался твердыми губами к прилипшей ко лбу сына, блестящей от пота пряди волос.
— Оставайся с богом, сынок. Бог один, и слово его едино… Ступай, служи, где тебе назначено, с усердием. Служба твоя важная. Набирайся ума. Познай лицо родной земли, душу народа. Вот моя заповедь. Слушайся старшего духовного отца своего. Будь ему предан всегда, как сын. Ну, а теперь, мой шейх, поеду я…
Мурат-шейх сказал:
— Не тревожься. Рос он в послушании. Сейчас — линяет, руки у него чешутся, зуд от ребяческого своеволия. С годами это пройдет. Езжай с богом. — И одновременно с Оразан-батыром он поднял нагайку, погоняя коня.
Маман торопливо склонился и поцеловал стремя на ноге отца. И так, будто сложенный пополам, он остался стоять. Стоял, пока мимо не проехали Мурат-шейх и другие всадники, провожая батыра, и пока они не скрылись с глаз. Оразан-батыр держал путь на юг. в Хорезм, такой близкий, родной и такой чужой и враждебный, где селились сородичи, братья в длинной тени джунгар…
Затей Маман пустился бегом в горы. Он спешил на свою службу и думал на бегу, посмеиваясь исподтишка, что нет, не бывать тому, что обещал мудрый шейх, не пройдет с годами эта хворь своеволия, а скорей окрепнет.
Аул между тем был не столь пустынен, как казалось Оразан-батыру. Вышел проводить его простой люд. Иные забирались на плоские крыши зимовок, чтобы дольше видеть, как батыр едет по дороге на юг.
Двое чернобородых сидели высоко, па землисто-желтой скале, подобно джиннам. Маман бежал мимо скалы. Остановился, услышав голоса сверху.
— Хочешь знать, за что его любят? — говорил один. — Без него мы стадо без пастуха. Сильней его духом нет среди нас… Ты помнишь моего отца? Строптивый был человек. В годину белых пяток не стал творить намаз ни пятикратно, ни однократно. Обиделся на аллаха. «Что проку? — говорит. — Сколько я молил: накорми досыта. Так и не расщедрился!» А один раз выбежал старик из дома, задрал бороду к небу, поднял кулаки да так его обругал… повторить нельзя. В прошлом году собрался отец помирать и перед смертью оробел. Пришел проведать его шейх, а он заплакал, бедняга: что-то будет со мной, грешным? И знаешь ли, что сказал шейх? Против бед сего мира я бессилен. Но на том свете — верой своей ручаюсь — жить душам каракалпаков в райском саду». Утешил старика. Отошел отец с верой. Поверил… И мы поверили. Все верим!
— Теперь ты послушай о батыре, — сказал второй. — Да буду я жертвой ради него… Если и есть у него какой изъян, так это крутой норов. Говорят, ох как не нравится хану Абулхаиру, что не оседлать ему нашего батыра. На первый взгляд тем, кто его не знает, может он и не показаться, Скажу: сумасброд… А силища в нем — как в земле, как в реке. Не все знают, как он сказал однажды шейху, послушай, как сказал: «Мы народ малый. У малых слаб голос, не слышен в мире. Но наш голос услышат! Бывает, что голос самых малых, самых сирых — не самый громкий, да самый слышный…» Почему он так сказал? Это слово жжет, как слово божье. С этим словом он поехал на юг. Рассеяны мы повсюду, как просо Из худого мешка, а он верит, что соберет потерянных, растраченных по зернышку. И мы верим. Вот во что верим!