Явдат Ильясов
Стрела и солнце
Моим дочуркам — Кларе, Стэлле, Илоне
Умру прекрасной смертью,
долг свой выполнив.
Софокл, «Антигона».
И две статуи из меди увековечили имя Гикии, а история, рукой Страбона, занесла его на свои страницы…
М. Горький, «Херсонес Таврический».
Дождь. Ветер. Страх. Глубокой ночью, когда в затаившемся городе не дремлют лишь воры да стража, к воротам замка, выскользнув из темного дворца, украдкою двинулось пять смутных теней. Навстречу, угрожающе выставив тяжелую пику, шагнул солдат наемной охраны.
— Не поднимать шума! — услышал он тихий, но твердый голос.
— Стой, — приказал солдат негромко. И шепнул маячившему позади товарищу: — Факел, Зенон.
В колеблющихся лучах факела сверкнули две серебряные змеи на лавровом жезле.
— Ты, Поликрат?
— Я. Открой калитку.
Солдат, мягко вскинув факел над головой, пытался разглядеть лица людей, сопровождавших глашатая, но капюшоны шерстяных плащей спадали у них чуть ли не до подбородка.
— Кто с тобой?
— Рабы. Пошевеливайся.
— Куда так поздно?
— К чужой жене. Куда еще ходит мужчина ночью, остолоп?
Страж отворил, гремя цепью и засовом, узкую калитку, вделанную в огромный створ ворот. Пятеро легко скользнули в черную пустоту и ушли в сырую темень.
Дождь прекратился.
Под ногами, в широких выбоинах мостовой, хлюпала и плескалась ледяная вода.
Сквозь мутные разрывы в аспидных тучах пробивался рассеянный, чуть желтоватый свет луны.
Вот она и сама выглянула на миг в углубившийся синий просвет. Круглая и белая, в темных пятнах, подобных глазницам и провалу мертвого рта, она оскалилась во влажной дымке, словно человеческий череп, заговорщицки-понимающе кивнула путникам и опять скрылась за мохнатой черной пеленой. Один из рабов чуть слышно взвизгнул, точно собака, поджавшая хвост.
Путники торопливо спускались по крутой, как горная лощина, тесной улице. Три раза их останавливала стража, но лавровый жезл Поликрата пресекал всякие расспросы.
Они добрались до зловонных трущоб Нижнего города и очутились в таких глухих и грязных закоулках, что казалось — никогда не выбраться отсюда.
Но Поликрат, очевидно, хорошо знал дорогу. Коротко махнув палкой, он без слов показывал рабам направление, и те также безмолвно следовали прямо или сворачивали за покосившийся угол.
Низкая, вросшая в землю хижина, похожая на десятки других безобразных лачуг, пьяно лепившихся одна к другой по обе стороны улицы.
Поликрат остановился.
— Ждите здесь.
Он ловко нырнул в темный пролом стены и оказался под убогим навесом, среди беспечно разбросанных пустых амфор. Маленькая дверь с медной решеткой наверху. Поликрат нанес по мокрому косяку три двойных удара. Внутри тяжело завозились. Послышался хриплый голос:
— Кто?
— Гость.
— Враг?
— Друг.
— Имя?
Поликрат воровато оглянулся, приник лицом к решетке:
— Стрела и солнце!
Дверь отворилась. Гость ступил через порог. В нос хлынула смешанная вонь соленой рыбы, гнилой капусты, винного перегара.
Хозяин вытащил из жаровни тлеющую головню, зажег глиняный, с отбитым краем, светильник. Тощий, косоплечий, с взлохмаченной бородой, он сидел у низкого стола, заваленного остатками пищи, и неприветливо смотрел на посетителя. В углу, на куче прелого тряпья, кряхтела во сне женщина.
— Ну, чего тебе?
Вместо ответа гость, не поднимая капюшона, протянул через стол пластинку с желтым кругом, косо перечеркнутым черной стрелой.
На рябом заспанном лице хозяина промелькнул страх. Он поспешно вскочил с места, выдвинул скамью на середину комнаты и неуклюже махнул рукой, приглашая сесть.
— Я тороплюсь, — отказался гость. — Где главарь?
— Главарь? — Хозяин сделал вид, будто очень удивился. — Какой главарь?
— Самый большой.
— Самый большой? Хм… — Рябой замялся. — Прости, добрый человек, но… откуда тебе известен наш условный знак?
— Не твоего ума дело. Где Драконт?
— Драконт! — Хозяин пугливо отступил в угол. — Я не могу этого сказать.
— Скажешь, иначе не поздоровится.
— Ох, боже!
— Ну?
— Наши молодцы… хм… наши молодцы укрылись в заливе Большого Ромбита.
— А Драконт?
— Др… раконт? Он… э-э… должно быть, с ними. Откуда мне знать, добрый человек?
— Ему письмо. Вот оно. Не потеряй. Никому не показывай. Отдашь в собственные руки.
— Хорошо, добрый человек.
— Получай. Тут десять драхм. Пригодятся, я думаю.
— О! Благодарю, гость. Конечно, пригодятся. Я не видел еще осла, которому не пригодились бы десять драхм. От души благодарю.
— Отправишься, как только откроют городские ворота.
— Слушаюсь. В гавани, у мола, привязана моя лодочка. Ветер, кажется, будет попутный. Через пару дней, пожалуй, доберусь до места.
— Будь здоров.
— Счастливо дойти, брат…
На горе Митридата с широких ступеней у входа в Белый дворец взметнулся к небу острый крик скифских вождей, явившихся в Пантикапей[1], столицу Боспорской державы, по зову монарха.
Так, согласно туземному обычаю, они приветствуют солнечный восход.
Их пронзительный вопль разбудил Асандра.
Пытаясь уйти от настойчивых звуков нарождающегося дня и вновь окунуться в сонную пустоту, царь потуже натянул на голову одеяло, но покой отлетел уже прочь.
Грек беззвучно выругался. Проклятье! Почему стража позволяет всякому сброду горланить возле дворца?
Старик долго не открывал закисших глаз, лежал, со слезливой досадой ощущая тупую боль над бровями, вязкую горечь во рту и резь в животе. Отдых не освежил царя. Боже! Когда он избавится от мучений? Пожалуй, теперь уже никогда. Или, вернее, скоро. Ведь Асандру — девяносто третий год. Быть может, завтра он совсем не проснется.
Да, вот что значит старость. Разве Асандр думал о смерти, когда ему было тридцать лет? Тогда беспорянину и в голову не приходило, что он когда-нибудь умрет. Умереть мог любой другой человек, но только не Асандр.
Теперь старик с острой тоской вспоминал о юности, ушедшей безвозвратно. Жить! Все его существо упрямо сопротивлялось жуткой напасти, называемой смертью. Даже сейчас он не хотел верить, что уйдет в черную тьму, как все — как бесконечные вереницы людей до него.
Но холодный разум говорил: рано или поздно, хочешь не хочешь, придется покориться неизбежной участи. Эта мысль довела старика до бешенства… Он стиснул кулак и, рыча сквозь зубы, с горечью отчаяния потряс им над головой.
Асандр на миг представил себя трупом, вытянувшимся в каменном саркофаге… Нет! Пусть вечная боль в костях, пусть зловонная отрыжка — это все-таки жизнь.
Надо встать. Старик мог бы позвать рабов. Но, разъяренный слабостью, охватившей мышцы, а также для того, чтобы доказать себе, что он еще не совсем утратил былую силу, грек решил подняться без чьей-либо помощи.
Он весь напрягся, закряхтел и сбросил пушистые меха, доставленные от тиссагетов, с Рифейских гор[2]. Потом, стиснув дуплистые зубы, оставил постель, пинком отшвырнув соболей в сторону. Зашлепал босыми ногами по циновке, прикрывающей каменную мозаику пола, взял со стола круглое серебряное зеркало с подставкой в виде обнаженной женщины, с тревогой поднес к лицу.
Лицо Асандра.
Когда-то оно отличалось завидно гладкой, на редкость чистой кожей. Прямой нос, приятно очерченный рот, твердый раздвоенный подбородок и проникновенный взгляд боспорянина не давали пантикапейским девушкам спать.
Теперь это лицо обрюзгло, покрылось бугорками неистребимых гноящихся прыщей. Нос вздулся. Губы утратили прежнюю упругость, сморщились и беспомощно отвисли. Волосы — раньше черные до блеска, густые и вьющиеся, как мех ягненка, — побелели, сникли, упали на лоб клочьями жидкого дыма.
«Старость должна быть опрятной, привлекательной, и у людей принято ее почитать, — подумал боспорянин. — Но кто не отвернется с брезгливостью при виде меня? Любой мальчишка поймет, что над этой вот гнусной образиной Вакх, бог вина, и Скитал, бес распутства, потрудились куда больше, чем владыка времени Кронос…»
Вывернутые колени старика затряслись. Закружилась голова. Боспорянин схватил иссохшей рукой колотушку, ударил ею по медному диску гонга и повалился на ложе. Вбежала толпа домашних рабов и телохранителей, дожидавшихся за дверью, когда хозяин потребует их к себе.
Старику разжали челюсти, влили в рот приготовленное еще вечером сильно действующее снадобье. Он с облегчением вздохнул и забылся.