— И плотину делают за тем мостом, километра за четыре. По Исети, может, пароходы пойдут…
— А куда?
— Хэ, куда? А на Тобол и дальше.
— А как же они через плотину-то перелезут?
— Через шлюзы, как на Москве — Волге, канале.
— Шиш тебе! Никакого шлюза и не строят.
— А вот поглядим после войны…
— Поглядим…
И вдруг врывалось, обрывая разговор:
— А к осени, говорят, по карточкам хлеба не прибавят.
Наступала тишина.
…К Афоне неожиданно явился в гости Степан Лямин.
— Принимай дружка, Афоня! — крикнул он еще издали и без приглашения присел на чурбак. Объявил: — А нонче я, слышь, пирую! Совсем край пришел мне. Луковка есть?
Афоня вынес ему луковицу и кружку, уселся поудобнее, пригляделся к Степану: с начала войны не видел его выпившим.
— Ну уж и край? — не то не поверил, не то спросил Афоня.
— А вот и — край! — стукнул Степан кулаком по коленке. Потом полез за пазуху и вытащил недоконченную поллитровку, поглядел на нее с сожалением: — Ишо довоенная.
Налил себе в кружку, выпил. Закусить забыл. Уронил голову.
— Остался я, почитай, один! — сказал горестно. — Последних лошадушек проводил сегодня в армию! Отвоевался.
И всхлипнул.
— Да ты погоди, Степа! — ласково тронул его Афоня. — Как это всех?
— А так: осталися Коурая да Челка, можно сказать, одногодки мои. И работницы такие же.
— Как же вы теперь, путейцы?
— А так: автомашину получили, на баклушках деревянных, сказывают, ездить станет. Петька Кременчугов с утра уж её растапливает, пробовать зачнет.
— Н-да…
— А я — вот!.. — и он выпил остатки. — С Нагуманом Садыковым завтра кобыл на спичках разыграем и останемся каждый при своем хвосте. Ковать победу!..
— А ты не ярись, — вдруг одернул его Афоня. — Может, там вокурат твоих-то лошадей и не хватает для победы. А ты как думал?
— Афоня, родимый, разве я про то? Я же по характеру-то шибко отчаянный, мне бы только и воевать. А я? Итак с самого начала оборону в конюшне держал, а теперь и этого лишен. Куда мне?
— Найдется куда. — И спросил строго: — А почто пьешь?
— А как же? Я же сегодня в армию проводил…
— А девчошки, поди, не кормлены.
— Чего?
— А то!..
Афоня поднялся разгневанный, хлопнул дверью, оставив растерянного Степана на чурбаке.
…В один из погожих дней пошел Афоня в березовую рощу. Солнечный свет столбами просекал зеленый шатер деревьев, останавливался на тихих холмиках, словно хотел обогреть их. Афоня подошел поближе, сразу приметил, что некоторые могилы осели совсем. Пожалел, что не прихватил с собою лопаты. Услышал вдруг:
— Рабочих надо прислать. А то неладно получается.
Обернулся и увидел Завьялова. Пошевелил шапку:
— Наше почтение, Александр Павлович.
— Здравствуйте, дорогой. Тоже вот зашел поглядеть. Непорядок, говорю…
— Год всего прошел, а вон уж сколько, — сказал Афоня. — Да еще прибавится.
— Наверное, — невесело согласился Завьялов.
— Как зимовать-то станем, Александр Павлович?
Завьялов ответил не сразу. Смотрел куда-то в сторону, за рощу, видел свое.
— Трудно придется, Афоня. Трудно. С хлебом лучше не станет, да и со всем другим.
— Откуда и хлебу-то? Края-то хлебные под чужим сапогом.
— Не только это. Армию надо кормить, одевать, оружия вдоволь дать. Трудно, трудно… Да и погода, как назло, нынче.
— Изменщица, — сказал Афоня. — Там война, а тут… Ребятишек шибко жалко.
— Ребятишек… Меня уж замучили: из школы уходят, а им по пятнадцати не всем. На работу брать нельзя: преступление. Был я недавно в депо, смотрю, сидит Санька Ялунин, ревет. На паровоз, говорит, не берут кочегаром, а я уж сам ездить умею. Не поверил я, поднялись на машину. А он, подлец, все ведь сделал, как полагается: и реверс перевел, и тормоза отпустил, и регулятор всего на две осечки сначала… И свистнул, понимаешь ли, так весело! Спрашиваю, в каком классе? В шестом, отвечает. Не мог отказать: приходи, говорю, на следующий год… А сам смотрю на него и думаю: ведь девять тонн угля тебе за смену надо переворотить. А что делать? Приходят ко мне с матерями, плачут, просятся на работу.
— А куда деваться, Александр Павлович? Может, работа-то и есть для них спасение. Руки хоть ребячьи, а делу польза. Мужиков-то много реже стало. Вот и встают на их места: в жизни нашей так всю дорогу. Да еще и карточки на килограмм. Бумажка, а с нею легче.
— Все понимаю, Афоня. Все. — И вдруг улыбнулся. — Твои-то дружки мокроносые как, повеселели?
Афоня смутился:
— Я-то что? Власти у меня нету. Кормить мне их нечем. Так уж, вроде игры. — И сам улыбнулся по-детски. — Пастухом ребячьим прозвали. А трава-то не шибко дорогое угощение, сам понимаешь.
— Как сказать, — возразил Завьялов. — Не в траве дело. Если ребят убережем, будет кому продолжать. А это ли не главное?.. Так-то, друг мой дорогой.
…Уходили из рощи вместе. Шли рядышком. Один — мужчина крупный, в самой поре, широкоплечий, с походкой твердой. Другой — меньше ростом, ссутулившийся раньше времени, старался поспеть за первым и чаще, чем обычно, опирался на палку. Он о чем-то говорил, показывал в сторону рукой и часто подправлял на голове всклокоченную старую шапчонку.
А в роще хозяйничало солнце, высвечивая на земле золотые дорожки, перебирая теплыми руками ветви берез, обихаживая до сахарной белизны их корявые стволы. И только когда долетал сюда протяжный крик паровоза, уводившего новый эшелон, березы едва приметно вздрагивали, словно от внезапного озноба. А потом опять затихали.
Над приютившимися под кронами могилами струился изумрудный свет.
Осень наведалась ранними дождями.
Купавинцы крепко запоздали с сенокосом. Но не успели косари перевернуть первые валки, как мелкий дождик-сеянец прибил их к земле. Хотели переждать его в шалашах, да не тут-то было. Не прошло и суток, как зловредная мокреть проникла и в шалаши, выжила из них людей. Облегчая подступившую злость проклятьями, косари взялись за литовки. Валили траву с обреченной остервенелостью, так что от мокрых рубах валил пар. Неделю изводил душу муторный дождь. Потом выглянуло умытое солнышко, сразу припекло, словно хотело наверстать упущенное. Уже после полудня валки подсохли. Трава хоть и потвердела, но оставалась зеленой, даже духа не потеряла. Ближе к вечеру вышли ворошить.
И сразу охватила забота: внизу под валками стояли лужи, а сено подернулось желтоватым налетом.
«Почернеет… Как пить дать, почернеет!» — думали про себя и боялись сказать вслух.
Сено не удалось.
А что поделаешь? Погода, она как дурная лошадь: в котором месте понесет — не угадаешь, а когда уж понесла, так не остановишь.
Шабашили без веселья, перед дорогой с полдня захлопотали с приготовлением последнего обеда.
Но невзначай развеселил всех Степан Лямин. Его еще раньше отправили верхом на ближнюю выселку за молоком. Проезжая низкими лугами, Степан приметил журавлей, сумел, скрываясь за копнами, подъехать к ним поближе, а потом хлестанул свою Коурую изо всей силы:
— Ну-ка, взыграй, старуха!
И Коурая, взлягнув пару раз, выровнялась и ходко рванулась к журавлиному табунку. Всполошившиеся журавли замахали крыльями. Но не умели они взлетать сразу и, как положено им на роду, побежали сначала. И тогда Степан вытянулся вперед, что есть силы размахнулся длинным хлыстом, и через мгновение свистящий сыромятный жгут змеей охватил журавлиную шею и поверг длинноногого красавца на землю.
Степан принялся за охоту. Часа через полтора добыл еще одного и вернулся в стан с опозданием, но веселехонький. Коурая под ним едва переставляла ноги, но Степан этого не замечал. Еще подъезжая, крикнул:
— Барский обед везу.
Скоро журавлей уже варили в большом казане, накрытом круглой жестяной крышкой. Обед получился сытный и вкусный. И хоть журавлиное мясо жесткое — не на всякий зуб, — все были довольны и похваливали Степана за удивительную прыть.
— Диво-то какое! Без оружия добыл.
А он, краснея, признавался:
— Я ить шибко отчаянный с самого малолетства. Ей-бо! Эх, кабы не изъян, разве я тут бы воевал? Мне по характеру не хлыстик положен, а самая вострая сабля!
Собирались в дорогу споро. Может, оттого, что за долгую, омраченную непогодой, работу отвыкли от всякой радости, сейчас и улыбки были светлее, а шутки задиристей. Да и добрый обед тоже не пустяк.
— Еще подвезет нам, ребя, — предположил кто-то. — Вдруг да взыграет бабье лето!
— Картошка бы удалась, тогда и с этаким сеном можно зиму продрегаться: мелочи коровенкам подбрасывать.
Ехали веселые, потому что лесные колки стояли еще зеленые. Да и небо вычистилось до самой вершины.
…До войны Афоня был, пожалуй, единственным жителем Купавиной, которого обходили житейские заботы. Службу свою он считал удачей и уверовал, что теперь нужда не достанет его никогда. Разве этого недостаточно для того, чтобы чувствовать себя вполне счастливым?