Большуха развязала её и велела придать воде всех лежащих в округе пацанов, решив отложить пока вопрос, что с ней делать на потом. Сама же пошла разбирать завалы и хоронить найденных под ними. Она видела, как Сакева несколько раз проносила мимо убитых, а потом пропала. Дануха не сразу кинулась, а когда кинулась, то искать её уже было поздно. Обойдя склон с побитыми пацанами, большуха поняла, что эта тварь похоронила только двух своих детей, а других бросила. И куда она делась, было не понятно. Толи сбежала, но куда дуре бежать? Толи сама в реку бросилась, что вероятней. Дануха плюнула на неё и даже как-то легче на душе стало. Оставлять эту сволочь в живых не хотелось, а убивать рука не поднималась. Трупов и без неё хватало. Хотя прибить всё же нужно было. Заслужила, мразь.
Ещё по боле седмицы Дануха возилась в баймаке. Вместе с подраненной Воровайкой, которая только через два дня начала летать понемногу, они делали дела прощальные. Баба залила, да затушила тлеющие останки жилищ. Разгребла, да раскопала, где нашла, обгоревшие трупики детей малых, кото прибили и сожгли прямо в землянках. Ближницу свою Сладкую, тоже нашла. Вернее, то, что от неё осталось. Сильно сгорела баба, до костей. Дануха даже не знала она ли это. Но обгоревший костяк был в её куте, поэтому гадать не приходилось. Да и как сказывал Данава, таких как она и Сладкая не брали бандиты ряженные. Таких как они прибивали на месте. Других взрослых баб по ямам не нашла. Только детки маленькие — мужицкого полу. Сносила всех к реке. Схоронила, по обычаю. Ватагу пацанскую, перемолотую, сначала в кучу сносила. Все разбросаны были на том же склоне, где она волка мутузила, лишь чуть ниже и в стороне. Из утвари мало что нашлось, из продуктов тоже. Что упёрли, что погорело. Нашла большой котёл медный. Видать тяжёлый для них оказался, не потащили, да припасы соли нашла. Такие припасы, что долго не портятся в кутах в земляных приямках прятали, а вороги видать про эти маленькие бабьи хитрости слыхом не слышали. Нигде приямки не тронули.
Вечером, первое, что она сделала, это развела костёр, прямо на площади, под установленным на камни котлом. Разделала и сварила в крапиве, да с вонючими травками, перебивающими всякий мерзкий запах, две задних ляхи от убитого волка. Разделка волка само по себе дело не благодарное и не для слабых желудком, а разделка старого волка, каким был этот урод неправильный, вообще на изуверскую пытку тянула. Мясо серого воняло так, что казалось он сдох ещё при жизни и давно уж протух потрохами, а на Дануху кинулся, лишь решив покончить с этой сраной, полуразложившейся жизнью. Ей казалось, что она сунула свой нос в чей-то гнилой рот, который вместо того чтобы проветриться со временем, издавал запах ещё крепче и устойчивей. Несколько раз разделку останавливали рвотные позывы, но она почему-то как за должное восприняла свою пугалку для волчицы и стиснув оставшиеся зубы и стараясь не дышать носом, упорно продолжала его резать. Раз сказала, что волками будет питаться, значит и слово пора держать. Именно тогда, после очередного порыва вывернуться наизнанку, а до самого полоскания дело не доходило, ибо было нечем, желудок был девственно чист, в голове её сверкнула догадка на Девину загадку, да так, что первый раз в жизни дух, как-то по-особенному, перехватило. «Вот он!» — озарилась она мыслью истины. Так родила Дануха для себя первый простой и понятный закон: «не блядить». Раз сказала, то делай. Не можешь сделать, что обещала, не живи.
Мясо хоть и варилось долго, но не по зубам её пришлось. Отвара похлебала, как воды горячей попила, а мясо, отпиливала каменным ножом, в виде широкой кремниевой пластины, маленькими кусочками, дожаривая их на углях. Только так и съела. Морщилась, но ела.
Хороня всю седмицу, кого нашла, она не проронила боле ни одной слезинки. После драки с волком, как обрезало. Злость осталась. Раздражало всё, даже хорошая погода. Воровайка, чуя плохой настрой хозяйки, держалась поодаль и молчала. Обычно усевшись где-нибудь на верхотуре, ветке дерева иль куста, вертела головой на полный круг, изображая из себя эдакого сторожа на стрёме.
Дануха, только как закончив все дела в баймаке, пошла по прибитому травяному следу в степь, в поисках артели. Место нашла почти сразу, вот из мужиков уже никого. Только обглоданные кости, да разбросанные огрызки голов. Лагерь их был временный, кибиток не было, только шалаши разваленные да шкуры с жердями от них разбросанные. Сложила жерди, что нашла в одно место. Сносила, на эту кучу дров, все останки, что нашла. Пересчитала по головам. Все были здесь. Никто не спасся. Запалила. Поныла песнь похоронную. Вот и всё, что смогла. Прощай сынок, атаман. Прощайте мужики артельные.
Вернувшись напоследок в баймак. Подрыла Столбы Чуровы и верхний, и нижний, уронила в реку и пустила плыть к Дедам, навсегда расставаясь со старой, привычной жизнью.
Волка она доела, всё-таки. Шкуру выскоблила, солью изнутри натёрла, выдержала, а потом, как накидку на плечи пристроила. Было не холодно, даже жарковато, а накидку сделала просто от того, что захотелось. Да. Хвост от него отрезала и приделала себе на клюку. Этот хвост обладал для неё странным колдовством каким-то. Как только она брала его в руки, в раз вскипала от непонятно откуда берущейся злобы и ненависти. Так злыдней и ходила все дни, нет-нет да затеребит в руке серый огрызок. Воровайка, так вообще к хозяйке близко подлетать на отрез отказывалась, куда там на плечо усаживаться, как бывало. Как Дануха накидку набросила, так эту дрянь, молчавшую все эти дни, прорвало на говорливый понос. Как уж она бедная только не причитала, как только не драла свою сорочью глотку и не возмущалась. Прыгала, скакала, выкрутасами в небе психовала, даже пучок травы в припадке ярости весь исклевала и выщипала. Бедная Воровайка. После истерики, за которой Дануха с интересом наблюдала, ехидно улыбаясь, сорока улетела на берёзу и там, сев на ветку, нахохлилась, затаив обиду смертную, отвернулась от хозяйки и замерла. Дануха позубоскалила ещё улыбочкой маленько на выплеск птичьих чувств, собрала пожитки, что нашла в мешок заплечный, который смастерила из найденной уцелевшей шкуры. Взяла клюку, которую вечно таскала с собой, хоть теперь она была как бы и не к чему, но от привычки иметь её под рукой просто не смогла избавиться. За долгие годы эта деревяшка стала чем-то, как часть её тела. К тому же Дануха не бросила её и потому, что чувствовала себя с ней как при оружии. И отмахаться можно, и врезать как следует. Так что посчитала её вещью нужной и полезной. И вот только после того как полностью собралась, подошла к той берёзе, где дулась сорока и впервые за все эти дни с ней заговорила:
— Слышь, Воровайк. Ухожу я отсюд, далёко и навсегда. Нету у нас с тобой боле ни баймака, ни кута рòдного, да и жизни старой тож боле нету. Хошь айда со мной. Тольк, птица ты моя дорога, я теперяча друга. Вижу те не по нраву пришлася. А коли нет, ты сорока взросла, свободна. Эти края, аки облуплены знашь, не пропадёшь. Так, чё сама ряшай. Не подёшь, я не в обиде остануся. Пому, как никак. На кой пень те привыкать к новой то хозяйке. Хотя к другой жизни привыкать всё одно придёться. Хоть со мной, хоть без мяня, — Дануха замолчала, как бы ожидая, что ответит сорока, но та моча сидела всё так же на ветке и отвечать не собиралась, — ну, как знашь. Спасиб те за всё Вороваюшка, и прощавай.
С этими словами, она перехватила лямку на плече по удобнее и пошла в сторону леса вдоль реки не оглядываясь. Сорока, как сидела, так и осталась сидеть.
Через дневной переход, к концу второго дня, Дануха вышла к бывшему баймаку Хавки. Ребятишки встретили её с восторгом, особенно восхищала их серая накидка и хвост на палке, а вот новая большуха, что вышла на радостный ор малышни на встречу гостье, встретила настороженно и с не скрываемой неприязнью. Мол явилась не запылилась, дура вековая, учить припёрлась уму разуму. Но как только Дануха коротко и как-то запросто, по-будничному, без каких-либо всплесков эмоций, но с жуткими уточнениями и подробностями выложила свою историю последних дней, ну, конечно, только то, что следовало знать посторонней, с новой большухи соседского бабняка спесь как рукой сняло. Стушевалась, залебезила, в гости позвала. Дануха поблагодарила её, но отказалась, сославшись на то, что идти ей ой как далече, а сюда заглянула, лишь так, с кем знакома была, так попрощаться, но мимоходом испросила дать ей какого-нибудь пацана, чтоб до Хавки проводил, коль жива ещё. Попросила вежливо, стараясь не обидеть, а даже наоборот выражая почёт и уважение. Новая большуха тут же отрядила ей проводника, да на том и расстались, расцеловались. А уж к вечеру добралась до лесной избушки Хавки, отослав пацана, лишь завидев в глуши её лесные «хоромы».
Хавка встретила Дануху, как ждала. Она стояла у самой избушки, маленькая, щупленькая, руки в боки, с чуть наклонённой головой на бок и ехидной улыбкой. Всем своим видом говоря «на те, припёрлась». Дануха за ответным жестом за пазуху не полезла и как всегда бывало при их встречах, самым хамским образом игнорировала. Спокойно, ничего не выражая на лице, прошла мимо хозяйки, как мимо пустого места, в упор её не видя, и усаживаясь на бревно с другой стороны избы, служащее здесь чем-то вроде лавки. Ни одна из вековух при столь «тёплой» встрече, не издала ни звука. Хавка, правда, обернулась, следуя взглядом за гостьей, пристально разглядывая её странную одёжу. Дануха же разбросав по сторонам уставшие ноги и положив возле себя свою клюку и мешок, пристально посмотрела на волчий хвост, подумав, наверное, не потрепать ли его, но решив, что пока не надо, тяжело вздохнула и уставила свой взгляд куда-то прямо перед собой в глубину леса, сделав такой вид, что сидит уже так целую вечность, аж устала, ожидаючи. Птички пели, ветерок листвой шуршал. Покой и благодать вокруг. Немая сцена длилась не долго. Разрушила её Хавка на правах хозяйки. Она медленно ушла в избушку, тут же вышла с двумя деревянным мисками в руках. Проходя мимо рассевшейся бабы, начала нудно ворчать себе под нос, но достаточно громко, чтоб гостья слышала: