Ольга жила на Цветном бульваре. Я вошел на широкий двор и поднялся в четвертый этаж. Мне открыл скуластый, в кожаной куртке «товарищ»: «Нет такой… Не живет»… Когда захлопнулась дверь, я долго стоял на площадке. Темнело. Внизу, в «домкоме», — в швейцарской, — ругались громкие голоса.
В моей комнате голые стены и накрытый грязной скатертью стол. На столе нечищеный самовар. За самоваром Егоров. Он пьет чай. Он пьет его по-крестьянски — с блюдечка и вприкуску, и, разумеется, из своей посуды. Он носит ее в кармане.
— Как же ты пьешь в «Наркомздраве»? Ведь религия — «опиум для народа»…
— Как пью? По закону… Один бес пытался было подъехать ко мне: «Какой, мол, ты коммунист? Какой, мол, ты бессознательный пролетарий? Бога нет. Бога выдумали попы»… Ну, я его поучил маленько: «Коммуна коммуной, а о боге не смей. Не то голову отвинчу»… Ох, господин полковник, не пристало мне ползать ужом. Да и толку нет, пока что… А грех-то, грех-то какой…
— В чем грех, Егоров?
— Как в чем? Цельный день промежду бесов. Бесовские речи слышишь. Бесам угождаешь. Того и гляди, и сам в бесы угодишь…
Хозяйка, Пелагея Петровна, выносит выпитый самовар. У нее истощенное, с зеленоватым оттенком, лицо. Ее муж, механик, работает на заводе, — «не на заводе, а на каторге царской», как она говорит. Егоров косится исподлобья:
— Тоже бесовка?
— Нет, своя… Слушай, Егоров…
— Я, господин полковник.
— В Кунцеве, на третьем запасном пути стоит поезд. В нем снаряды для московского гарнизона. Завтра у тебя службы нет. Ты взорвешь его во время обеда.
Он кивает длинною бородой: «вот и толк, слава богу». Потом говорит отчетливо, как в строю:
— Слушаюсь, господин полковник.
Кунцево. Морозное утро. Снежный блеск ослепляет глаза. Направо парк, пушистые треугольники елей, — «пивные бутылки», сказал бы «художник» Федя. Налево станция, — рельсы. Третий запасный путь.
Без пяти минут час. Я жду… Я вижу: в четвертом вагоне от паровоза блеснула искра. Она блеснула, потом погасла. Потом вдруг вспыхнуло пламя. Раздался гул, глухой и короткий. И сейчас же, взметая щепки, из вагона вырвался смерч. Он фонтаном взвился до небес и расплылся продолговатым, огненно-желтым, огромным кольцом. Это кольцо застыло. Оно повисло над лесом, грозный и всевидящий глаз.
Засвистели осколки… Я не пытался уйти. Ноги вросли в холодную землю. Я ждал конца. Я ждал последнего взрыва. Зачем? Я не знаю… Я хочу и не умею сказать.
Мое окно выходит во двор. Пейзаж — мусорная яма и сосульки на водосточной трубе. Полумрак даже в полдень. Зловоние даже в мороз. И это Москва?
Издали, в лесу и в походе, Москва сияла путеводной звездой. Ну вот, я в Москве. Светлый праздник? Нет, будни. Будни — утренний самовар, будни — серая Пелагея Петровна, будни — Пречистенка и Арбат. Трудно жить без «возвышающего обмана». Еще труднее бороться. Груша боролась за жизнь. За что я борюсь?
Я не верю в «программы» и, разумеется, не верю «вождям». Я тоже борюсь за жизнь, за право жить на земле. Борюсь, как зверь, когтями, зубами, кровью… Я сказал: «на земле». Неправда. Не на земле, а в России, только в России. Пусть будни. Пусть мусорная яма. Пусть полумрак. Но это свое и родное. Как своя и родная Ольга.
Мы сидим на Страстном бульваре. Сумерки. В переулках ветер. Зажигаются фонари. Федя сплевывает:
— А я, господин полковник, «товарища» вывел в расход.
— Что ты, Федя? В Москве?..
— Так точно. В Москве. Начальник мой, Соболь ему фамилия.
— Когда?
— Да ночью сегодня. Узнал я, что он на Девичьем поле живет. Вот и поджидаю в воротах, вроде будто грабитель. Никого. Хоть шаром покати. Вдруг, гляжу: семенит, разбойник, ногами. Ну, я вышел, шапку с него сорвал, да наганом хвать по затылку. Он и сел. Я с него шубу снимаю, а он вытаращил глаза и бормочет: «Ковалев… Ковалев…» Это, стало быть, я. Ну, я его, понятно, пришил.
— И ограбил?
— Неужели, по-вашему, добру пропадать?.. А утром, на службе, скандал: «Товарищ Соболь убит… в видах ограбления». Я заикнулся: «Товарищи, а может быть белогвардейцы?» Какой там… Ведь неприятность, если белогвардейцы: не доглядели. А тут еще этот взрыв… Хлопот полон рот. Насилу освободился. Не пускали. Хотели, чтобы я убийцу ловил.
Он ухмыляется. Он и здесь играет в «акульку», — без проигрыша, конечно. Вот уж, поистине, безоблачная душа.
Сегодня день моего рождения. Я, конечно, забыл о нем. Но Федя вспомнил и поднес мне «картинку». На «картинке» красками нарисован букет. Цветы перевязаны розовой лентой. На ленте стишок:
Поздравляют вас бандиты
И желают счастья вам,
Вы отец наш знаменитый
На страх гадам и бесам.
Под «стишком» каллиграфически написанный адрес Ольги: Молчановский переулок, десять. Федя узнал его в «Ве-че-ка»… Я нашел Ольгу. Я счастлив.
— Спасибо, Федя… Но почему же «отец», да еще «знаменитый»?
— Знаменитый, потому что прославились в Бобруйске и Ржеве, а отец…
Он сморкается в шелковый, «покупленный», конечно, платок. Потом говорит, моргая единственным глазом:
— А отец, потому что… потому что не погнушались нами…
Она вскрикнула и отступила назад. И, не садясь и не предлагая, мне сесть, сказала:
— Жорж, ты — бандит?
Я взглянул на нее. Вот черное, закрытое доверху, платье. Вот узкая, без колец, рука. Она острижена. В ней что-то чуждое мне. Монашенка? Или… или… Нет, не может этого быть.
— А ты? Кто ты такая?
Она отвечает твердо:
— Я — коммунистка.
Я сел. Я только теперь заметил, что в комнате нет ничего: стол, кровать и два стула. На стене портрет Маркса.
— Ты — бандит?
— Да, я «бандит».
— Белогвардеец?
— Белогвардеец.
— Наемник Антанты?
Зачем казенные, заученные слова? Я холодно говорю:
— Меня нельзя купить, Ольга.
— Так для чего?.. Почему?..
Она всплеснула руками. Она силится и не может понять… Я тоже.
Ольга взволнованно говорит:
— Жорж… Ведь ты боролся для революции. Скажи правду, разве вы совершили ее? Ведь мы низвергли царя. Ведь мы завоевали свободу…
— Ольга, не говори о свободе.
— Ведь мы восстановили Россию…
— Не говори о России.
— Почему?
— Потому что свободы нет. Потому что России нет.
— Свободы нет?.. А вы? Не вешаете? Не расстреливаете? Не жжете? России нет? А вы? Не ходите по чужим передним?
— Ольга, молчи.
Она встала. Ее глаза потемнели. Она рукой стучит по столу.
— Что для вас народные слезы и кровь? Что для вас справедливость? Вы родину любите для себя. Вы свободу цените только вашу… И вы не видите, что рушится старый мир… Нет… Вы предали революцию… Вы изменили России… Вы враги… Слышишь, Жорж, ты мой враг…
Я тоже встаю.
— Что же, Ольга? Донеси на меня.
— Что ты? Господи, что ты, Жорж?..
Она закрыла лицо и плачет. Кто это? Ольга?.. И где я? В келье? В скиту? И зачем этот образ, — в золоченой раме портрет?.. Я слышу, — она говорит сквозь слезы:
— Жорж… Жорж… Зачем ты пришел?
Зачем я пришел?.. «Тебе дам власть над всеми царствами и славу их, ибо она предана мне, и я кому хочу, даю ее: итак, если ты поклонишься мне, то все будет твое». Искушавший говорил почти правду. Царства принадлежали ему, камень иногда становится хлебом, и можно броситься вниз и не преткнуться ногой. В этом «почти» — весь соблазн. Что есть истина? Мы не знаем ее. Не знают ее и они. Пройдет мгновение — и не будет виселиц и расстрелов. Не будет Феди. Не будет «Че-ка». Настанет «благополучие».
Не колодец разверзся. Тьма ослепила глаза. Ольга, и — самодовольный, в тупом величьи, портрет. Ольга, и — проповедь искушения. Ольга, и — неистовый гнев. Вечер. В комнате пусто. За стеною храпит хозяин. Мне холодно. Я не зажигаю огня.
Федя вбегает ко мне. Он бледен. Его рыжие волосы в беспорядке. Я только однажды видел его таким: во время ночной атаки.
— Едва добежал, господин полковник… Приготовьтесь. Дом окружен.
Я не верю. Я не верю, чтобы в «Че-ка» узнали мой адрес. Он известен только своим. А между нами предателей нет.
— Федя, вздор говоришь.
— Взгляните в окно.
Я взглянул. Да, во дворе стоит часовой. Что это? Нелепый случай?.. Федя вынимает револьвер. Я вижу, как у него трясется рука.
Что делать? Мы в мышеловке… Я тоже ставлю браунинг на «огонь».
— Федя, у тебя с собой партийный билет?
— Так точно.
— И удостоверение «Че-ка»?
— Так точно.
— Ну, так иди вперед.
Он понял. Лицо его просветлело. Мы проходим через столовую в кухню. В столовой возятся дети. В кухне пахнет мокрым бельем. Пелагея Петровна шепчет: «He ходите, ради Христа: убьют»… Но Федя быстро шагает к воротам.
Вот и улица. На улице грузовик. Он пыхтит, — дребезжат оконные стекла. Гололедица. Капает с крыш. Блестит на солнце Христос Спаситель, Федя крестится: