С приходом его очень оживился: выпростал руки из-под одеял, потребовал бумаги и карандаш и занялся делом с привычной обстоятельностью:
— В длину пусти на четверть подоле, чтобы не стеснять, а главное, Прохор Петрович, вымеряй ты мне плечики. Я в плечах довольно широк, да присчитай подушку, чтобы плечи лежали на ней, дерева прямо не касаясь.
— Будьте покойны.
— Дерево поставь — лучший дуб, полированный, и чтобы без сучков, особенно на крышке. Лаком покроешь белым, ручки и ножки серебряные, под один штиль, а не как бывает, что ручки гладкие, а ножки с львиной лапой.
— Это когда по дешёвке…
— Вот то-то. Потом сделай ты замок с ключом и пригони получше. Это уж моя прихоть, сам знаю зачем. Как запрёте, ключик просуньте мне через малый прорез, поближе к рукам. Обязательно и ключ и весь замок серебряные, чтобы не ржавели. Деньги тебе вперёд платятся, будь покоен.
— Это что же, мы знаем!
— Вот. И ещё, Прохор Петрович, в головах на крышке одно оконце, да по бокам два других, и застекли со всей тщательностью; размер четыре вершка на три. И опять же стекла в серебряных рамочках без переплёта. Понял ли?
— Будьте покойны.
— Буду покоен, если сделаешь всё точно, как и говорю. Насчёт покрова сказал: синей парчи с бахромой и кистями. Кисть ставь среднюю, большая зря тянет. Ладан, масло, всё чтобы первого сорта, от меня так и попу скажи: они иной раз такое принесут, что даже неприятно. Насчёт свечей Манефа знает. А венчик, милый мой, имеется, ранее особо заказан. Теперь насчёт панихид…
Часа два наставлял, а отпустив гробовщика — закаялся, потому что в болезненном состоянии забыл многое: на лестнице половичок чёрный с позументом, и чтобы полотнища чистоты белоснежной и самые крепкие, и в могилу опускать осторожно, не качая, бортов не задевая. И чтобы заказанную надпись золотом по мрамору выбивали сейчас же и представили рисунок самый точный:
— Великая будет обида, коли не успею посмотреть! Ошибку допустят либо поставят букву вкривь!
Никогда ещё так не волновался Аполлон Андреевич, заказывая гроб и давая подробные указания; да и понятно: в первый раз хлопотал о себе!
Взволновавшись — основательно пропотел. Пропотевши — выздоровел.
— Видно, придётся погодить, Манефа. А заказ не пропадёт, заказ пригодится. Оно даже и лучше: всё сам проверю основательно.
С тех пор появился у Аполлона Андреевича новый интерес: осматривать заготовленный для себя гроб, вводить некоторые изменения и поправки, дополнять упущенное из виду по болезни и спешке. Раза два в неделю заходил к гробовщику на склад, поглаживал лаковую поверхность крышки, щёлкал ключом, приказывал смазать замок маслом да протереть тряпочкой все три оконца. К двум боковым придумал сделать занавесочки из лёгкого синего шёлка, откидные, безо всяких складок; но верхнее оконце оставить свободным.
— А ручки, Прохор Петрович, как будто тускнеют?
— Того быть не может, Аполлон Андреевич, чистое серебро.
— Бывает, и серебро тускнеет. Ты в случае чего прикажи почистить тщательно. И ручки, и ножки. И если где на лаке трещина — заново покрыть.
По-прежнему бывая на похоронах — частенько самодовольно сравнивал… вот что значит спешка и малая заботливость! Неопытному глазу незаметно, а знающий не ошибётся: и работа не так солидна, и в отделке небрежность, и нет настоящего штиля; гроб почтенный, дубовый, тяжёлый, а ножки куриные — дольше месяца не выдержат.
* * *
Торопиться, конечно, некуда, и жизнь Аполлон Андреевич любил. Единственно — хотелось ему блеснуть на собственных похоронах предусмотрительностью и настоящим вкусом. Подмечая у других разные промахи, либо записывал для памяти на календаре, либо строго внушал Манефе, чтобы в случае чего понаблюдала, посторонним не очень доверяя.
Года три-четыре готовый гроб простоял без пользы. Но как все люди смертны, то наконец пригодилось и Аполлону Андреевичу с такой любовью отстроенное и украшенное новое жилище.
На этот раз ошибки не вышло: подкатила болезнь тяжкая и для старика роковая. Это он понял сразу и радовался, что ещё в здоровом состоянии успел подготовить всё до мелочей, так что и заботиться больше не о чем. Обмоет Манефа, отпевать будет отец Гавриил от Николы на Песках, место давно куплено, памятник готов — и в надписи ни единой ошибки, а буквы стоят прямо.
За два дня до смерти послал напоминание гробовщику держать гроб в чистоте и готовности, чтобы в углах не было пыли и стёкла протёрты. В последний раз заметил: как будто левая передняя ножка не то чтобы покривилась, а у гвоздика шляпка непрочна — так чтобы подправили.
И заснул навеки, с улыбкой и уверенностью, что всё будет в порядке; в последнюю минуту по его лицу пробежала тень озабоченности: вот только бы дождя не случилось. Покосился потухающим взором на окно, — за окном сияло солнце, — и испустил дух спокойно.
И действительно, погода не подгадила Аполлону Андреевичу. Утром ещё был лёгкий туман, но к точно указанному часу солнце засияло полностью, ручки и ножки гроба ярко заблестели; опустили его на чистых ярко-белых полотнищах, бортов ямы не задевши, — а уж что увидал он в своё окошечко и когда увидал, сейчас ли или много позже, — про то мы не знаем и допытываться не решаемся.
Стойкий дворянин Расчётов
Однажды мы беседовали о проживавшем некогда в Москве «любителе смерти», состоятельном барине, являвшемся на все похороны, а бедняков хоронившем на свой счёт. Для себя он заказал поистине образцовый гроб с материалом и отделкой, на всякий случай даже с окошечком, и любовно его хранил и холил до дня своей смерти.
Был в Москве и ещё любитель похорон, по фамилии Доможиров, фигура историческая. Впрочем, он не ограничивался присутствием на похоронах, а вообще проявлял себя во всех случаях многолюдных церковных церемоний. Он был настолько неизбежен и настолько полезен, так умел всем распоряжаться, что его слушались и духовенство и полиция. Был ли то крестный ход, или водосвятие, или парадная свадьба, или проводы известного в городе лица в последнее жилище — первым являлся на место Доможиров, высокий пожилой человек в синем казакине[217], с саблей в металлических ножнах, с волосами, зачёсанными назад и завязанными в пучок. Он становился на видном месте, или в самом храме, или перед ним, кратко и деловито отдавал приказания, указывал места и публике, и полицейским чинам, и родственникам покойников или брачующихся, давал знак для начала шествия, внимательно следил, чтобы не нарушался порядок и всё было бы торжественно и благопристойно.
Никакого официального поста он никогда не занимал, был рядовым московским обывателем, и никто не был обязан его слушаться, — но все слушались и безропотно подчинялись его распоряжениям, всегда очень толковым. Он был, так сказать, некоронованным обер-полицеймейстером и держал власть с радостного дня ухода французов из опустошённой Москвы — до того печального дня, когда уже другое лицо распоряжалось на его собственных похоронах, очень скромных, в 1827 году. И нет сомнения, что на этих похоронах уже не было того образцового порядка и благочиния, которыми отличались религиозные ритуалы при его участии и руководстве.
Ни в чьей памяти не осталось биографии Доможирова; только в одном историческом журнале нам попалась заметка — чьё-то воспоминание, приведённое историком, высказавшим, по-видимому, правильную мысль, что Доможиров проявил свой талант раньше, чем в Москве организовалась новая полиция, да так и остался в качестве признанной общественной необходимости. Подумать только: какой блестящий исторический материал для добросовестного юриста, занятого вопросами об источниках субъективного права!
Любопытно, что оба упомянутые нами добровольца ограничивали свои общественные склонности религиозно-обрядовой строгой жизнью, были людьми верующими и убеждёнными церковниками, при полнейшем личном бескорыстии. При некоторой доле фанатизма они были оба поэтами, один — красоты исчезновения, другой — прелести земного порядка. Но те же обывательские легенды, отмеченные архивами и устными преданиями, дают нам и образ корыстного боголюбца, заключавшего с предметом своего культа довольно оригинальные договоры.
Таков был, например, дворянин Пал Палыч Расчётов, которого полнозвучно, Павлом Павловичем, никто не звал, а уж фамилия ему, ясное дело, была ниспослана свыше по его качествам. Он был тоже москвич, но эпохи несколько более поздней. Первые известия о нём мы имеем в связи со знаменитой холерной эпидемией 1831 года, когда страшная болезнь яростью нападения напомнила столице о Наполеоновом вторжении. Кто мог — бежал, кто не мог — умирал на улице; был народный бунт, были жертвы человеческого озлобленного отчаяния, сверкали пятки убежавшей от греха власти, заваливались кладбища трупами, была Москва при смерти, пособоровалась — и выжила.