Площадь захохотала, и Пелагея, обидевшись на смех, вернулась на дщан.
– Плакать надо, когда человек на глазах хужеет, а вы смеетесь! Я про чулан не шучу. И к вам Гаврюшку, коль вы его не накажете, не пущу. На то дана мне Богом над ним власть материнская… Обженился бы Гаврюшка, завел бы детей, тогда б другое дело. Тогда б он к людям имел отеческую жалость, а ныне что? Холостяк безответный.
Тут народ и вправду задумался. Позвал Гаврилу ответ держать.
– А скажи-ка ты нам, – спросил его Томила Слепой, – как это ты, народа не спросясь, обещал Донату отпустить Афросинью на все четыре стороны и сына ее Мирона?
– Если я за каждой надобностью, во Всегородней избе сидя, вас буду на совет звать, мы никогда с этой площади не разойдемся, – ответил Гаврила. – Афросинью я дал слово старосты отпустить. А коли вы ее не отпустите, я вам не староста.
– Правду Пелагея говорила, что загордился! – закричала толпа.
И пошел тут великий шум. Кто про что, да, на беду, еще бабка на люди вылезла и к Гавриле подступилась со гневом:
– А зачем ты с меня платок содрал?
– Приходи, старуха, в избу городскую, лежит платок твой целехонек.
Еще пуще взыграла толпа. Что за платок? Староста платки с бабок тащит? Томила Слепой не выдержал гвалта, тишины запросил:
– Давайте уважим просьбу Пелагеи, матери старосты, нашего Гаврилы. Отведем-ка его в тюрьму на три дня. Пусть, отстранясь от дел, подумает он в тиши о себе, о нас, грешных, и о материнском слове.
– А как вы решите дело с Афросиньей? – спросил псковичей Гаврила.
– Слово нашего старосты – не воробей. Слово нашего старосты – сокол. Как сказано тобою, так и будет! – ответили ему. – А теперь ступай-ка ты, Гаврила, в тюрьму и сиди три дня.
– Я повинуюсь вам, люди! Вы дали мне власть, вам и судить меня. А у тебя, матушка… прощения прошу. Коли можешь, прости!.. Из-за моей непутевости как родила, так и слезы льешь… Об одном прошу, псковичи: без меня Афросинью Емельянову из города не выпускайте. Мне ее кой о чем спросить нужно…
Тюремный смотритель Гавриле обрадовался, как родному.
– Вот и хорошо, что пожаловал, – говорил он старосте, провожая его в келью, – а то моему сидельцу скучно. Еду не берет. Лег на пол и вставать не хочет. Я уж вас вместе посажу. Твоей милостью в тюрьме пусто. Все вдвоем веселее.
Гаврила не противился:
– Вдвоем так вдвоем.
Донат и головы не поднял на лязг засова. А когда увидел Гаврилу, рот открыл и закрыть запамятовал.
– Это что же приключилось? – спросил наконец.
– От сумы да тюрьмы не зарекайся, не так ли у нас говорят?
– Так-то оно так… Кто же в городе теперь хозяин?
– Тот же, кто возвел меня и кто меня сверг.
Донат засмеялся:
– Вот он, твой народ, – весь как на ладони. Ты, мстя за его беды, посадил в тюрьму мою тетку, а в благодарность за службу получил от него тюрьму же. Того ли ты хозяина выбрал, Гаврила-староста?
– Того, – ответил Гаврила. – Даже если народ отвезет меня на плаху, я ему покорюсь. Нет для меня служения выше, чем служить Пскову и псковичам.
– А государь? – спросил и затаился, как ответит Гаврила на вопрос, который замучил его самого.
– У государя слишком много слуг. И тот, кто служит ему, тот по службе и награжден: чинами, землями, соболями. Скажи мне, кто государю служит не за жалованье, а по сердцу?
– Я бы хотел служить ему по сердцу! – воскликнул Донат. – Я стремился из Швеции в Русскую землю, чтобы каждый час моей жизни был полезным.
– Ты был в Швеции? – удивился Гаврила. – Расскажи мне о Швеции и о себе.
И Донат рассказал ему все о себе. Но о Пани он сказал только, что любит ее и что она теперь больна и одинока.
Гаврила, услыхав о полячке, помрачнел:
– До сих пор сыскные люди так и не узнали ничего о страшной ночи, когда были убиты воротники Варлаамовских ворот и произошла схватка под стенами Пскова. По всему видно, что в деле замешаны тайные слуги Емельянова. Ведь Сиволапыч был в этой схватке. Надо Афросинью допросить. Допрошу, и, как обещал тебе, в тот же день ее отпустят.
– Где моя матушка и мои сестры? – спросил Донат.
– Под крылышком моей суровой матушки. Это она засадила меня в тюрьму. Так что будь спокоен.
– Обещаешь ли ты мне, Гаврила, не тронуть одного человека? – спросил осторожно Донат.
– А не много ли ты с меня берешь обещаний? – нахмурился Гаврила.
Донат обиделся и замолчал. Замолчал и Гаврила, он же первый и не выдержал:
– Ну, говори, чего у тебя?
– У меня то, что я знаю все о том, что случилось ночью между Псковом и Снетной горой.
Гаврила вскочил с лежака:
– Что же ты молчал раньше?
– Я и теперь буду молчать, покуда ты не поклянешься мне оставить в покое одного человека.
– Клянусь!.. Впрочем, погоди… А если тот человек во всем виноват и если он опасен городу…
– Он не опасен.
– Клянусь!
– Поляков под стенами Пскова убил я.
– Ты?!
– Хочешь верь, хочешь не верь.
– Но ведь их было шестеро…
– Их было семеро, а нас двое.
– Чем ты можешь доказать, что поляков убил ты?
– Тем, что я знаю, чего они хотели.
– Чего же они хотели?
– Вы нашли у пана Гулыги лист бумаги?
– Лист со странными значками?
– Значит, ты видел его?
– Видел.
– Этот лист написал я.
И, чтобы старосте голову не морочить, Донат рассказал ему о пане Гулыге, о том, как была спасена царская казна.
А на следующий день Донат без умолку говорил о своей Пани, и Гаврила, слушая товарища, становился печальным, молчаливым.
Донат рассказывал, рассказывал, и вдруг его осенило:
– Надо сегодня же навестить Пани!
– Как? – удивился Гаврила; ему тоже не терпелось побывать в городе.
– Нет такого дома, из которого нельзя выйти! – засмеялся Донат.
– Как же у тебя это делается?
Легкое настроение испарилось. Донат подумал и жестко посмотрел Гавриле в лицо:
– Я сказал так, как в жизни бывает. Нет такого дома, из которого нельзя выйти!
– Был ловкач и остался ловкачом. – Гаврила от презрения даже глаза прикрыл.
Донат побледнел. Встал, подошел к двери, забарабанил. На шум явился смотритель тюрьмы. Донат через окошечко пошептался с ним. Смотритель отворил дверь, заговорщически подмигивая, поклонился старосте:
– Все устрою для вас как нельзя лучше! – И за дверь, а дверь на запор.
Гаврила и рта не успел открыть. Засмеялся Донат:
– Вот и денег не плачено, а как стемнеет, запоры нашей темницы сами собой отомкнутся, и мы можем гулять до зари. Только запомни – до зари. Не стоит подводить хороших людей.
– Хороших?! – Гаврила в ярости топнул ногой. – Это слова измены!
– Говори что хочешь! Впереди ночь свободы, и я счастлив. И ничто и никто теперь меня не сможет рассердить.
Донат бросился на свое каменное ложе, задрал ноги на стену. Спрыгнул на пол, встал на руки. Перекувырнулся. И Гаврила не выдержал, оттаял:
– На тебя, Донат, и вправду сердиться нельзя. Легкий ты человек.
Дверь дома была заперта. Стучаться? Всполошишь, пожалуй, соседей. И Донат забрался по срубу на второй этаж и, дотянувшись до окна, постучал.
Другая бы умерла со страху, но Пани привыкла к таинственному. Она отворила окно.
– Это я.
– Донат?
Другая бы рассердилась, но Пани знала: войти в дом через окно иногда удобнее, чем войти в него через дверь.
Пани совершенно оправилась от болезни. А когда она узнала, что Донат сидит в одной келье со старостой Гаврилой и что они дружны, она принесла в спальню теплую воду и вымыла Донату ноги. Она признала в нем своего повелителя.
Ах, этот мальчик! Мальчик, убивший пана Гулыгу и всех его людей. Мальчик, выкравший из тюрьмы свою мать, сестер и тетку. Мальчик, которого сторожат запоры и стрельцы и который проводит ночь в объятиях любимой!
– Ты здесь, а твой друг в темнице? – спросила она.
– Нет. Он тоже в городе. И, мне кажется, я знаю, где он.
Пани не любила задавать лишние вопросы, а Донат не всегда отвечал на молчаливое любопытство.
Гаврила Демидов, правитель восставшего Пскова, затаясь, подсматривал в окна собственного дома. Дом был полон женщин – сестер Доната, но видел Гаврила только одну – Варю. Он знал, как стыдно подглядывать, но ничего поделать с собою не мог.
Она ухаживала за всеми за столом. Она уложила всех спать. Потом в одиночестве молилась, освещенная золотистыми огнями лампад. И наконец, сидела у темного окна и глядела в ночь.
Что она хотела увидеть?
Кого она распахнутыми настежь огромными глазами хотела вызвать из тьмы?
Гаврила, одурев от счастья – ведь он любил! – ткнулся лицом в оконце и поцеловал его.
Варя вздрогнула.
Ей померещилось лицо в окне. Не испугалась. Прильнула к слюдяным чешуйкам и, загородив лицо от света ладонями, смотрела на улицу. Гаврила, прислонясь спиной к бревнам, стоял в простенке, боясь пошевелиться, боясь дышать.