— Харч откуда получаете?
— С «Оксидюса», хранцузы дают.
— Ну, как харч?
— Ничего. — У Васьки по-кунгурски выходило: нишево. — Борщ, каша, обнаковенно.
Наверху, на французском крейсере, прогремела гамма. Со ступеньки на ступеньку — через растворенные настежь сказочные комнаты… От рук еще пахло адмиральшиными духами. Как она играла глазами, эта адмиральша, как она подсказывала — и опять не решился, дурак! Ведь мальчики уехали. Толкнуть бы ее в комнату… Шелехова кидали навзничь томливые, голодные хотения…
— А вот пошли наши однова, — неторопливо, внушительно рассказывал хрипатый, — к Камышловскому мосту, на ту дорогу. Вдруг — ахтомобиль. Стоп. Слезай! «Мы, товарищи, из штаба, с важным поручением к анархисту Мокроусу». Раздели. Еполеты все в золоте. От великих князей с секретным приказом — наши оказались, из гидроавиации ахвицера.
— Что же они — опять на Миколашку хочут поворотить? — дивился Васька.
— А на кого же? Им — что на Миколашку, что на буржуйскую власть, все одно.
— А вот у нас Каяндин намедни читал, — Васька сказал: шитал, — у них такой приказ: как власть возьмут, так всех матросов передавить. Штоб только обязательно на веревке. На такую тварь, говорят, пули жалко, ха-ха!
— Хм…
— Им завидно, что мы властвуем. У вас все в ударном? — спросил Васька.
— Много, да в разных. Вчера человек двадцать ушло на Бердичев. — Цыкнул слюной сквозь зубы, поважнел. — Власть пошли проконтролировать.
— Смотрел и я на вокзале, как поехали.
Шелехов так и заснул нечаянно, как сидел: в сапогах, в застегнутом бушлате. Молодость брала свое. Через незакрытый люк свежесть дула прямо в глаза. Хрустальной водой промывала все, что за день наломало душу. И Жека разбросалась рядом на подушке, бестелесная, самая родная на свете.
После Васькиных разговоров, что ли, снилось просторное, и даже во сне тянуло куда-то… Играли дальние гудки, в смуть уходили поезда.
Тоскливо ждалось следующего вечера. Обдумывал все, как начать перед матросами новую, необыкновенную лекцию.
Действительно, необыкновенную… От одной мысли о ней позывало к щекотному хихиканию. Черт возьми, познакомить матросов с учением о феноменальности, о призрачности мира по Канту! Вот что он придумал в ответ на просьбу Опанасенко.
Любопытство, что ли, толкало к этому — от гнетущего, язвящего душу ничегонеделания?
Или соблазн — ужаснуть равнодушных, охладелых к нему матросов, напомнить им, что существует еще другой Шелехов, не только тот, что спит рядом с ними на вшивой койке и зачастую бегает для них за водой и борщом, но неизмеримо высший, могущественно-знающий то, что им не снилось…
Или пакостное желание — отомстить кому-то за что-то… За что?
Вообще, нечто разладное зарождалось на «Чайке», как зарождается мокричная плесень под забытой в темном углу сырой тряпкой. Матросы тоже расклеились, бродили чумные от сна, балованные, не знающие, чего бы еще захотеть. К вечеру достали денатурату, напились, подняли в кубрике вздорный крик. Сообща клевали Опанасенко, который горячим, не своим голосом уверял, что весь Крым и Черное море должны вскорости отойти под украинскую раду.
— А Черное море кто покорил, а? Запорожцы. А запорожцы кто? Первые украинские демократы, ваш Иван Грозный — и то их боялся, спроси-ка мичмана.
— Теперь мичманов нет, все на Малаховой.
— С вами, дурнями, говорить… тьфу!
— Геть з шляху! — разгульно орал Каяндин.
Опанасенко лез жалобиться в канцелярскую каюту, где Шелехов опять отсиживался скучно.
— То не дурни, а Россия, Россия… А шо Россия? В Ростове генерал Каледин воюет. Кубанские казаки на донских, донские на кубанских. Боже ж ты мой… татарва поднялась кругом, своего царства хочет. Большевики говорят — красное, анархисты — шо черное. Одни миазмы от нее остались, от вашей России, верно?
Васька, напившись до дурноты, разбушевался шибче всех. «Чайку» шатал слоновий топот, — хотели выволочь посыльного на палубу, облить водой — не управились, сами попадали. Васька, отбиваясь, вопил погибельно:
— Не хочу Романову поддаваться! Не будет того, чтобы Миколашке поддался я! Подай винтовку, Каяндин, сволочь! Дай винтовку… Плевал я на твой засол! Соли один… в бога…
К ночи, заперев Ваську в кубрике, отправились догуливать на Корабельную, к маруськам.
И только на следующий день после обеда (матросам, расслабленным с похмелья, елось нехотя, через силу) Шелехов упросил всех сесть по койкам, послушать. До вечера не дотерпелось, да и веры не было: вдруг завьются опять с корабля.
— Вот, ребята, с чего мы начнем: что такое есть мир, видимый нам вокруг и в котором мы живем. Вы привыкли думать, что он существует в действительности, так? В самом же деле, как говорит настоящая наука, преподаваемая в университетах, возможно, что в действительности мира не существует, а есть только обман наших чувств, сон наяву!
Это вступление еще накануне шепотом вынянчил про себя наизусть. Теперь оно вдруг показалось книжным, туманным, неубедительным. Против него торчал, словно усаженный насильно, Васька и удрученно мигал…
— Усвойте это, тогда все будет понятно о боге, о душе, о том свете…
— Да, да, — неопределенно и едва ли одобрительно произнес Опанасенко, свертывая цигарку.
— Вот это наука, — сказал Каяндин, закладывая локти за голову и валясь. — А тут живем с тобой, Васька, как пеньки…
И губа, тонкая, себялюбивая, под английским усиком, ехидно подрагивала.
Шелехов ощутил внезапную апатию. Да, полно, выйдет ли толк из всей этой затеи? Не нелепость ли задумал?.. «Да-да, выйдет… должно выйти!» — сцепив зубы, упорствовал кто-то в нем, кто-то, нестерпимо рвущийся вылить сейчас же всю свою силу, накипелую и зря пропадающую, все сумасшедшее упрямство свое, всю страсть. Как будто это стало самой важной, самой решающей целью его жизни!
Готов был с пинками броситься, расталкивать безразличных матросов, плясать перед ними от злобного нетерпения…
И на другой день все утро упорно думал, меряя крохотную палубку, сбычившись, заложив руки назад наподобие капитана Пачульского. И мерещилось — точь-в-точь как у капитана