Пачульского, кровенели и дичали глаза от кружения однообразного и тесноты… А утро хватило мягким морозцем, и всюду бежало за глазами солнце — бегучим холодноватым блеском, от которого еще яснее, еще тенистее стояли по воде утренние дымящиеся улицы судов. Зачинать бы сейчас, по холодку, толкучую, людную, веселую работу! Матросы, почайпив раза два, валялись по койкам, причем Хрущ опять захрапел, — валялись, судачили от нечего делать насчет невеселого что-то за последние дни флаг-офицера.
— Все ходит…
— Скучает, можбыть?
— А какая мы ему компания, — заметил Кузубов.
— Думает все, потому что голова сильно работает, — почтительно сказал Опанасенко.
— Эх, я бы на его месте… — возмечтал Каяндин, руки закидывая за голову, — ты дай мне универсантское образование: от меня бы и дыму здесь не осталось! Сейчас в Одессу, на первое время рублей на триста жалованья, Ваську бы себе за лакея приспособил. Пойдешь, Васька? Да чего ты все, Акуля, строгаешь и строгаешь?
Васька поглядел на палочку, которую обтесал кухонным ножом, — тоскливые руки сами просили дела, — поглядел, как будто увидел ее в первый раз, выкинул лениво в иллюминатор.
Попробовал огрызнуться:
— Я бы такого дракона к ногтю.
— Охо-хо-хо! К ногтю!
— А что?
Каяндин оживел.
— Ребята, что мы, как паразиты, валяемся, давайте, пока делов мало, флот с Украиной делить. Щирому даем «Опыт». Кто за?
— Ха-ха-ха!
Опанасенко помрачнел обидчиво:
— Ладно трепаться, москаль…
— Ваське — «Чайку».
— Я-то возьму, — осклабился Васька.
— Ты слушай маршрут: отселева дернешь через Азовское море, мимо калединских духов, они дураков не трогают, пропустят. Потом… у вас там какая река, Кунгурка, что ль? (Васька весь измочился слезами от хохота: «Кунгурку какую-то, черт, надумал!») Ну, по Кунгурке без паров, на веслах грянешь. Вот-то все село выскочит. «Бабыньки, бабыньки, никак наш Вася — матрос на броненосце едет!» А Вася сидит, как епископ, только знай — огребается.
— Епископ… Хха-хха-хха!
Кузубов тоже надумал:
— А что, братишки: мы на «Чайке» цари и боги. Поднять якорь, и айда по волнам: сначала за боны [22], а там… Машину навинтить — ментом! Эх, увидим чего-нибудь в жизни!
Матросы как-то примолкли, уставившись открытыми глазами в низкий, гробовой потолок. А в самом деле, как это они забыли, что «Чайка», на которой они пятеро состояли полными хозяевами, что привычное их курное жилье, как бы навеки сросшееся с одним местом, с твердой землей, в любую минуту может сняться с якоря и уйти в синее море! В море!.. А что, если вправду? Вот — снялись, дали на полный ход за батареи, за белый, как колокольня, маяк, подкачнулись на волне у крайнего мыса… Ого, простор! Маячат невиданные берега, горы, портовые флаги. Вон белой лестницей проступила Одесса… Вон, под самое небо, кавказские хребты… Вон, за донским гирлом, дымит Ростов… Катится к океану водяная даль.
Хрущ проснулся, должно быть, от тишины, поднял изъерзанное о подушку, красное, мутное лицо. Каяндин плаксиво сморщился.
— Во что ты дрыхнешь, дьявол, тошно смотреть…
К послеобеда Шелехов наразмышлялся досыта, нашагался так, что ноги ломило от ходьбы. Когда Васька убрал со стола, опять попросил всех присесть. Попросил хмуро, с какой-то загадкой, словно готовил таинство.
Теперь-то уж был уверен, что добьется: в мускулах своих, в тугом своем дыхании ощущал, казалось ему, ту самую испытанную воспламенительную силу, которой заставлял когда-то на митингах балдеть и гореть вместе с собой матросскую толпу. Опять, если б захотел, мог бы в дугу сейчас скорежить железный борт!.. В упор, приказывающе глядел на Ваську, — решил все пытать сначала на нем, как на самом слабейшем.
Спросил:
— Вот этот стол видите?
— Вижу.
— Дотроньтесь до него смелее. Здесь он?
— Здесь, — согласился озадаченный Васька.
— Так вот знайте: в самом деле этого стола нет.
Васька виновато моргал глазами, как попавший в беду. Прочие, видимо, тоже заинтересовались. Каяндин, со спичкой в углу рта, смотрел на флаг-офицера выжидательно и лукаво: дескать, мы-то с вами вдвоем знаем, в чем дело… Хрущ насторожился, думая, что ослышался. Рожи Кузубова и Опанасенко пищеварительно лучились: вот сейчас Сергей Федорович отчудит какую-нибудь историю.
— Вы не думайте, ребята, что я шучу. Да, да, стола в самом деле нет, совсем нет. Вы только слушайте: я сейчас вам открою глаза.
Наученный первой неудачей, теперь он сдерживал крепкой уздой свою пылкость, стараясь захватывать их внимание и разумение осторожно, постепенно, с неторопливой вникчивостью.
А может быть, и никакого разумения не было: моргала засиделая, тоскливая муть, ждала невесть и все равно чего…
Каждая извилина его мозга напряглась, как канат в бурю, готовый внезапно и погубительно лопнуть, Шелехов выгнетал из своего мозга, выскребал все, что он мог дать, без остатка, чтобы только как можно ослепительнее уяснить свою мысль, донести ее, не расплескав, пронзительно въесться всей своей тоской в рыхлое, беззащитно поддающееся ему матросское внимание. Что ему поддавались — он уже отчетливо видел, он прозорливо угадывал это по тому, как матросы бессознательно подвигались к нему поближе локтями и подбородками, как у неотрывно слушающего Васьки прояснели глаза, словно речь шла о своем, понятном для него, самом ежедневном, вроде еды и питья. Простак, пожалуй, обгонял всех, первый лез головой в капкан.
Они начинали понимать…
У ликующего Шелехова темнело зрение. Ха-ха! Ведь что совершалось перед ним: в этих пяти башках вверх ногами перевертывалось все мироздание!
— Вы, ребята, знали про это и до меня, только не догадывались… Так как же: есть этот стол?
— Нет, — еще колеблясь, со вздохом отвечали матросы.
Ни мира, ни «Чайки» нет. Только бред, наделанный кругом себя самим же человеком. Пропасть, заунывная, обманная на ощупь.
Палуба в чудовищном закате. Вода, вода…
Приникшие матросы не шевелились, даже когда Шелехов смолкал.