Счастливое чувство удачи не проходило, и нужно было делать что-то немедля, пока не рассеялось оно без пользы, как рассеялись давеча полученные по холопьей кабале три рубля. Прищурившись, Федя засматривал в корзину. Потом он бегло оглянулся на дверь и присел.
Не только бумаги: огрызки, слипшиеся комки грязи, длинный волос – не сеструхин, она стриглась коротко, под мальчика. Замызганная тряпочка. Тряпочка пахла, но не понять чем, Федя отложил ее кончиками пальцев. Щепка, обрезки перьев… Огрызки и прочую дрянь Федя отсунул, а клочья бумаги побольше извлек и стряхнул. Разбирая отдельные слова, он пытался прикинуть, стоит ли вообще возиться, складывая лист по местам разрывов.
Тихонечко, умиротворенно посвистывая, он сидел на корточках перед корзиной, когда открылась за спиной дверь.
А ведь ничего преступного Федя не делал! Разве запрещал кто когда рыться в корзинах? И указа такого не помнится, чтобы обходить стороной мусор, – а вот вздрогнул. Вскочить запоздал и растерялся, окаменел спиной. Томительно, с протяжным скрипом не смазанной пяты дверь затворилась. Будто сама собой. Не слышно было живой души, пока…
Обрушилось что-то тяжелое. Федя успел пригнуться, но это – что-то весомое – рухнуло сзади, на пол. И взревел голос:
– Отец родной!
Изогнув шею, Федя покосился глянуть. У самого входа, уставив бороду лопатой, стоял на коленях огромный мужик в кумачовой рубахе с лысым, как неровный булыжник, черепом. Не ясные в сумраке глаза его окружали тени, отчего глаза казались темными провалами. Когда мужик уловил взгляд, взревел повторно:
– Не погуби! Отец родной!
Федя встал, задвинулся боком, чтобы скрыть рваные сапоги – без нарочитого умысла, по наитию. И в сестриной ферязи опустился на сестрин стул. Между тем и мужик поднялся – излишне даже и резво, на Федин взгляд, – прижимая к животу шапку, подошел и опустился на колени перед столом. Так что крупная его голова установилась как раз в меру, избавив Федю от необходимости глядеть на верзилу снизу вверх.
– Виноват! В том во всем виноват я перед великим государем и перед тобой, Федор Иванович, – проговорил мужик низким, плохо дававшемся ему голосом – то прорывался он своим природным рокотом, то, укрощенный, начинал неестественно журчать. – Прости, пожалуй ради бога, государь мой Федор Иванович. Не попомни зла на бедного сироту беспомощного, не смышленого, на Ивана Панова.
– То-то! – наставительно сказал Федя. Он воздерживался однако от лишних движений.
– Или возьмешь? – чутко насторожившись, сказал тогда мужик и понизил голос. – Бес попутал, отец ты мой милостивый, прости меня, окаянного… Возьмешь что ли?
Федя предпочитал не отвечать, но тишина установилась не тягостная, а даже как бы, напротив, ласковая. Мясистые губы мужика поплыли, осторожно складываясь в улыбку. Не отводя взгляд, он зашевелился, нашаривая что-то внизу, на поясе, и поднял тугой кожаный мешочек, горловину которого празднично стягивала зеленая тесьма. Рука разжалась, мошна плюхнулась на стол.
И тут важно отметить то много раскрывающее в Федином свойстве обстоятельство, что достало у него мудрости и самообладания не схватить.
– Мало, – произнес он еле слышно.
– Так ведь не все, – не громче того прошептал мужик. Заглянул туда же, вниз, из того же обильного места появилась другая мошна.
– Обмануть хотел, – заметил Федя с дружеским укором.
– Хотел. – Они смотрели друг на друга влюбленными глазами. – Что же ты раньше не брал? – сказал мужик, возвращая Феде дружеский укор. А вторую мошну удерживал у себя, как бы ненароком, забывшись.
Тут, видно, кое-что и от Феди требовалось – вторую мошну-то заслужить. Раз Федя сказал «мало», то уж волей-неволей вступил во вполне очевидные и непредсказуемые вместе с тем отношения, которые должен был продолжать, на ощупь разбирая дорогу.
– Явка Параньки Мироновой у тебя лежит, – сказал лысый мужик уже без улыбки. Сказал и замолчал.
– У меня, – согласился Федя, не видя смысла отрицать известные просителю лучше, чем кому другому, обстоятельства.
Но мужик по-прежнему чего-то ожидал. И тишина эта Феде не нравилась.
– Я ведь что люблю, – нарушил молчание мужик, – чтобы как туда, – свободной рукой он описал в воздухе воображаемое коромысло, – так и обратно, – ладонь его заскользила в сказанном направлении.
– Справедливо, – кивнул Федя.
– Ну? – произнес мужик.
– А тебе-то что? – блуждал Федя.
– Так ведь, чай, не похвалят.
– Да уж, хвалить не за что, – согласился Федя.
– Об том и речь, – заключил мужик, и разговор снова зашел в тупик.
Испытывая изрядные неудобства от невозможности добраться до чего-нибудь определенного, Федя все ж таки понимал, что собственные его затруднения в дебрях неведомо каких отношений не много значат, а вот томить неизвестностью просителя никак не годится. Не следует оставлять «бедного, беспомощного сироту» без руководства. И вот, приняв это соображение к действию, Федя потянулся через стол и несуетливым движением запустил пятерню в бороду бедного, беспомощного сироты. Федя не раз наблюдал, как учат сирот в московских приказах и, будучи юношей смышленым и восприимчивым, не без основания полагал, что сможет воспроизвести нехитрые приемы вполне удовлетворительно. В самом деле, сирота принял поношение как должное – не дрогнул и не уклонился. Осторожненько и на пробу, благоразумно не обольщаясь достигнутым, Федя подернул.
– Благоуветливый добродей мой! – проникновенно отозвался мужик, словно бы взбодренный.
Но чудилась в голосе и насмешка, что-то неладное, отчего у Феди похолодела спина.
– Что же ты меня томил столько, – говорил мужик, не спуская глаз, погруженных в ямы теней, – что же ты носом вертел? Ан вон ты какой выходит – благополучный.
– Болван! – ответил на это Федя. И тут с неизъяснимым ужасом понял, что и самые ругательства вылетели по недосмотру из головы. – Э… Болван! – повторил он.
Обнаружилось, что и бороду тягать не с руки как-то – через стол тянуться. А если захочет сирота подняться во весь свой не явленный пока что рост? Не удержать ведь этакую глыбищу за скользящее между пальцев волосье. Малодушный соблазн прошиб Федю испариной: сорвать не вполне созревший еще кошель и тотчас закрыть лавочку.
Скрип двери болезненно отозвался тут во всем его существе и избавил от соблазна. Уму непостижимо, как он извернулся решить все сомнения сразу: бороду выпустил, мошну, что по началу еще отдал проситель, смахнул со стола, и успел выпрямиться, повернувшись лицом к двери.
– Федя! – Федька! – вскричали они дружно.
А кабацкий голова Иван Панов прежде, чем двойника увидеть, заранее уж потрясен был невероятной прытью, которую выказал вдруг ни с того, ни с сего подьячий. Когда же Панов обернулся ко входу и еще одного Федьку узрел, прохватило его столбняком.
Испытанная в житейских коловратностях душевная твердость только и помогла Ивану Панову оправиться. Он дохнул, как после чарки первача, мотнул головой, и, невольно осматриваясь в поисках огурца, обнаружил в руках мошну.
– Что он хотел тебе дать? – спросила Федька у Феди.
– Это братское приветствие? – осведомился Федя.
Они заговорили так, будто полчаса перед тем расстались. Да и кабацкий голова протрезвел без закуски: упрятал мошну и поднялся.
– Вот этот из вас взял, – заявил он, обращаясь к Федьке, а указывая на Федю. Этот брат взял для этого. Я ему два рубля денег дал, копейка в копейку. Сочти, а то обманет.
– Мне твоих денег не нужно, ты знаешь, – сказала Федька, заторопившись.
– А это уж ваше дело, семейное, – возразил Иван Панов, – я за старую вину два рубля дал. Рассчитался.
Федя дергано хихикал, избегая взгляда, и Федька поняла, что никакой силой вернуть попавшие в карман деньги его не заставишь.
– Не смею мешать приятному родственному свиданию, – осклабился Иван Панов и пошел к двери.
ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ. В КОТОРОЙ РАЗЪЯСНЯЕТСЯ ЗНАЧЕНИЕ СЛОВА «ПРЕЛЕСТЬ»
Федя молчал, ожидая ссоры. Сестра же опустилась на скамью, уронила руки между колен, губа поджалась и подбородок сморщился. А Федя не поддавался, поддерживая в себе дух движением: то о стол обопрется, то плечо выставит.
Федька сидела смирно, глаза ее блестели. И вот дошло дело до слез – по щеке покатилась мокрая дорожка.
– Поцелуемся что ли? – сказал Федя в виде предположения.
Сестра поднялась, Федя обошел стол. Но Федорка отвернулась в последний миг, всхлипнув. Потом она обхватила Федину голову, оплела затылок пальцами, стала целовать лоб, щеки, глаза и снова прикрытые его веки целовала. Лицо у сестры было мокрое, мокрые щеки, влажные мягкие губы, то была не лишенная приятности мокрота; от страстных поцелуев сестры Федя ощущал трепетную щекотку. В душе его увлажнилось и обмякло.