Мы пересекли Хачинский шлях, где все еще курились воронки, заплывая водой.
— Совестно мне,— говорил меж тем Самарин, бросая на меня частые взгляды. — Ведь это Богомаз, член подпольного обкома, настоял на создании парторганизации. Мало, очень мало сделано нами после его смерти. Ведь мы не воинская часть, мы партизаны, а Самсонов в основном отряде целиком заменил партийную работу единоличным командирским приказом, такого и в армии не бывало! Вот поговорил я недавно у Аксеныча с Полевым и предложил Самсонову — давай листовки для населения, газету партизанскую выпускать. А он мне: «Ты что,— говорит,— за газеткой от немцев укрыться вздумал? Или в парторги метишь? А воевать за тебя кто будет? Твоя пишмашинка — твой карабин». Я уговаривать его начал. С народом, говорю, связь держать надо, подымать на борьбу. Кому-кому, говорю, а вам, Георгий Иванович, следовало бы понимать важность политической работы, ведь вы сами в Москве десантникам политинформацию читали. И веришь — он посмотрел на меня странно и брякнул: «Мало ли какими ненужными делами на Большой земле заниматься приходилось!..» И приказал: «Делайте свое дело. Я тут командир, комиссар, парторг и начальник особого отдела...» А Полевой — молодец, всю жизнь своего отряда под партийный контроль поставил, не то что у нас. Мы с Полевым вот уже месяц пытаемся связаться с подпольщиками Могилева, но после гибели Богомаза связь эту нелегко установить. Конечно, если бы мы взялись за это все вместе... Дело к этому идет...
Рассказывал нам Богомаз,— помолчав, сказал Самарин,— почему на время оказались мы, как он выразился, «вне сферы централизованного, руководимого партией партизанского движения». Отсюда — все наши беды... В борьбе с гестапо могилевское подполье понесло большие потери. Ранней весной наши сбросили сюда на парашютах для связи с Богомазом двух бывших обкомовцев с радистом. Ты знаешь, группа погибла. Наши отряды выросли стихийно, оказались бесконтрольными. Но это дело временное...
Придя в лагерь, мы уселись было с котелком еще не остывшего супа со свининой поодаль от кухни, где развелась пропасть жирных надоедливых мух.
Но тут подошел Баламут.
— Братцы! — сказал он нам шепотом. — Где ж вы пропадаете? рыбы тут, спасибо фрицам, нажарил. Объеденье! Больше года не нюхал рыбы! Только тихо! А то штабные шакалы пронюхают!
Окуньки, пара язей, плотва!.. Запах райский! И во фляжке у Баламута что-то булькает!..
— У нас в бригаде чудесный народ,— продолжал Самарин за завтраком разговор,— В бригаде два белорусских комсомольско-молодежных отряда, руководимых коммунистами,— рабочий Ветринский отряд, крестьянский — Аксеныча да три отряда из отборных, большей частью кадровых командиров и бойцов — тех, кто вырвался из плена, не захотел отсиживаться в «приймаках». Сила! Никакая сила не пересилит нашу, если мы обеспечим правильное руководство, наладим контроль.
Когда-то такими скучными казались мне эти слова — «руководство», «контроль»...
3Мы вернулись в лагерь; распустив ремни, легли на солнышке.
Ярко блестит смазанный оружейным маслом «универсал», зеленеет щиток «максима» у входа в землянку с боепитанием. В дрожащем воздухе над кухонным костром чуть колеблется струйка сизого дыма. Затихает на мгновение лес, и за рекой, в лагере Аксеныча, слышится заливистое конское ржанье.
Я рад был случаю поговорить с Николаем Самариным. Самарин был близким другом Богомаза, а это — лучшая из рекомендаций. Дружил он и с Кузенковым. Всему отряду известно, что этот невеселый и несловоохотливый человек — отличный напарник в боевом задании. Среди разбитных вояк вроде Баламута или Гущина он больше всех подходит к моему идеалу сурового, чуждого земным соблазнам народного мстителя. Человек широкой и крепкой волжской кости, кряжист, плечист, он очень силен. Волосы гладкие, черные, спадающие на лоб. Лицо у него крупное, грубовато-волевое, с умными, спокойными карими глазами, лицо солдата сорок первого и пленяги..
О Самарине мне много рассказывал Черный — пулеметчик Баженов. Самарин — наш лучший разведчик, Баженов — первый пулеметчик. Они связаны испытанной дружбой.
«Мы с ним не одну бочку горя хлебнули!» — говорит Черный. Старшина-артиллерист Самарин и техник-интендант II ранга Баженов вместе отступали, вместе попали в окружение, вместе не раз из лагерей бегали. Несколько месяцев тому назад весной они пытались бежать на станции Павлыш Кировоградской области. Колонна пленных тянулась через станционный поселок. Друзья бросились за клуню, притаились, но тут на улице появились солдаты-конвоиры, шедшие впереди новой партии пленных. Немцы заметили беглецов и погнали их, жестоко избивая прикладами, обратно в колонну. Видя, что Баженов едва держался на ногах, Самарин заслонял друга своим телом, принимая на себя удары. «Последние метры до колонны,— рассказывал Баженов,— он уже на руках донес меня. Там нас подхватили друзья. У одного фрица даже совесть заговорила. Когда его камрад вконец озверел и хотел вытащить Самарина из колонны, чтобы разделаться с ним, этот фриц что-то сказал ему, схватил за руку и увел. Конвоиры, сволочи, отбили мне все печенки, и меня по очереди тащили наши бойцы до эшелона. У Коли Самарина изо рта шла кровь, и хрипел он так, что я испугался за его жизнь. И вся грудь у него была в крови — опять открылась рана, та самая, из-за которой он попал в плен...»
И все же Самарин и Баженов бежали из фашистского плена, прыгнув на ходу с поезда, увозившего советских военнопленных в Германию. Они шли почти на верную смерть, прыгая из люка товарного вагона под огнем автоматов немецкой охраны. Баженов и Самарин не захотели ехать в Германию, не хотели работать на врага. Другие тоже этого не хотели, но смерти боялись больше позора.
— Готово, товарищ командир! — закричал кто-то в лагере.
Я поднял голову и увидел Журавлева, отрядного начбоя и техника, стоявшего с голубым мотоциклом у шалаша командира боевой группы.
Кухарченко выбрался на четвереньках из шалаша и встал, сонно жмурясь от яркого солнца. Первым делом он оплеснул, фырча, только что побритые щеки «Кёльнской» водой. Затем прицепил карабинчиком обтянутую замшей флягу к ремню и отряхнул свой новый костюм — последнее произведение отрядного портного — московского мастера Колобкова, по совместительству помощника главного повара. Потом наглухо захлестнул блестящую молнию полувоенной серо-голубой куртки, смахнул кепкой из того же вермахтовского сукна пыль с щегольских хромовых сапог, до отказа опустил книзу голенища, собрав их в гармошку, так что на сапогах заиграли солнечные змейки, расправил широченные голубые «гали» с фасонистым напуском на колени и туго обтянутыми икрами, тщательно надел кепку на голову, как бы ненароком выпустив на волю буйный чуб. Наконец он извлек из нагрудного кармана круглое зеркальце Надино зеркальце — и, явно некритически изучая собственную физиономи пропел безголосо:
Здравствуй, моя Мурка, Здравствуй, дорогая!..
Оставшись вполне довольным своим видом, Лешка-атаман зевнул, потянулся, широко улыбаясь самому себе, погожему августовскому дню и жизни, которой он умел, как никто, наслаждаться.
Насвистывая, он достал из кобуры пистолет, передернул его, заряжая, защелкнул предохранитель, сунул обратно в кобуру.
— Иванова не видал? — осведомился он у Журавлева. — Где это пучеглазое пугало?
— Начштаба? Они у себя, товарищ командир
— Суворов! — повысил голос Кухарченко,— Генералиссимус!
Появился начальник штаба. Он застегивал на себе ремень с чешским пистолетом и ярко-желтой кобурой «бэби-браунинга». На бедре был новенький планшет.
— Прокатиться, атлет, не хочешь с ветерком? — Кухарченко указал на мотоцикл. — В Пчельне «полмитрия» раздавим. Я туда одному умельцу пудик пшеничной на прошлой неделе свез. Не первак, а божья слеза! Ну. пижон? Катнем? Да или нет?.. Ишь ты! Шпалер на левый бок повесил — у фрицев манеру собезьянил!
Иванов, явно польщенный предложением командира боевой группы, расправил свои шутовские бакенбарды и согласился — не каждому дано опрокинуть бутылку-другую в компании «командующего».
— Что ж, давай чикалдыкнем на прощанье,— снисходительно проговорил он. — Только не очень гони... Ухожу я от вас.
— Удивил! — Кухарченко ударил каблуком по стартеру. — Все лето только об этом и трубишь!
— На этот раз точно. — Голос Иванова потонул в реве мотора.
Кухарченко убрал газ, стал натягивать перчатки. Когда Иванов устроился, ерзая задом на багажнике, из «семейного» своего шалаша выглянул Васька Козлов. Он помахал Иванову рукой:
— Счастливого пути, дружок! Ауфвидерзейен!..
Мотоцикл трясется, содрогается, начиненный нетерпеливым порывом, рвущей вперед мощью всех своих лошадиных сил.