— Еще бы! Помню! — Жизнь на Красноказарменной вспоминается всеми десантниками нашей части с особой любовью и охотой.
— Хорошо, что граната в яму угодила, а мы успели залечь и Смирнова с ног сбить, а то не видать бы нам немецкого тыла,— продолжал Щелкунов, глядя на Самарина. — Сколько он, бедняга, нарядов отмахал! А помнишь, Витя, как он через «коня» прыгал? Умора! Разбежится — и хлоп задом по концу? А в физзале какие номера откалывал, а? А на зарядке утренней? Умора! Помнишь, мы каждое утро бегали по пять километров? Мы уж все к обеду готовимся, а он является наконец. На рубахе соль выступила, очки запотели. Три наряда вне очереди схлопотал! Но уж зато какой старательный был! Раз все в кино сидят, а я Кухарченко на «губе» охраняю... Вижу — елки-палки!.. — Смирнов на дворе через «кобылу» сигает, и все об конец, об конец задом шлепается.
— И чего его в часть взяли? — сказал я. — Какой он диверсант!
— А как было не взять? — усмехнулся Щелкунов. — Отличник, дисциплинка, все осоавиахимовские газы назубок знал, активный комсомолец, член бюро, стенгазету выпускал. Маркса наизусть страницами чешет. Победитель на физико-математи ческой олимпиаде. К анкете не подкопаешься, характеристика что надо. Только вот комплекция больно интеллигентная. Чересчур заучился он, зачитался. И всегда у этого вундеркинда книжки в карманах торчали, все больше по философской части. Наши в волейбол гоняют, в самоволку бегают, а Смирнов «Анти-Дюринга», вот те крест, читает. Он и в тыл врага с книжкой под мышкой полетел. Фрицы бедняге очередь разрывных в спину вкатили. Я с Боковым недавно к Бажукову ездил. Лежит Смирнов у них в шалаше и стихи пописывает. Бажуков ревмя от него ревет. Заместо диверсанта, говорит, поэта подсунули! Лежит в шалаше, дышит еле-еле — легкие-то пробиты — и знай себе стихи строчит. Бажуков разозлился, вырвал у него тетрадку. Тут тебе, говорит, не Союз писателей, выздоравливать надо, не за стихи тебя кормят. Так что вы думаете, Смирнов свою порцию каждый раз тихонько обратно в НЗ совал — голодуха у них была. А ребята приметили этот его трюк. Бажуков еще пуще раскипятился: это все равно что самострел, кричит. Голодовку, сучий хвост, объявляешь? И велел его под присмотром кормить и тетрадку ему отдал: черт с тобой, говорит, пиши!
— Пойдем навестим его? — предложил я, вставая. — Как-никак свой, десантник!
Втроем мы подошли к одному из шалашей санчасти. За легкой стенкой слышался голос
Люды, жены Юрия Никитича: — Спокойно, одну секундочку!
Они перевязывали Сироту. Намучились они с его страшными ранами.
Вам что? — строго спросил Юрий Никитич. На территории санчасти наш милый доктор почему-то всегда напускает на себя вид черствого бюрократа.
— Нам? Мы хотели... Тут у вас паренек лежит из Рябиновки, Федя Иваньков, которого я в Ржавке вытащил, нашелся я. — Я с его матерью вчера говорил...
Никитич нехотя дал нам дорогу, и мы вошли в шалаш. Прохладная полутьма остро пахла карболкой, еще какими-то лекарствами. Когда глаза привыкли к зеленоватому сумраку, мы разглядели койки, покрытые простынями из парашютной ткани, котелки и кружки на столике.
Я разговаривал с парнишкой из Рябиновки, товарищи молча стояли рядом, и все мы косились на исхудалое, мертвенно-бледное, восковой прозрачности лицо Юры Смирнова. Он раскрыл глаза, и я вздрогнул — глаза его, хотя и близорукие, были быстрые, ясные, совсем не подслеповаты на вид, ничуть не больные.
Смирнов сощурился и, поднеся к правому глазу палец, слегка оттянул веко. Была у него эта привычка близоруких.
— Витя? И Володя тут! Здравствуйте, москвичи, молодцы, что зашли!
— Как самочувствие? — бодрым баском осведомился Щелкунов.
— Ничего. Валяться надоело. Все бока отлежал.
Но тут Юрий Никитич запретил нам разговаривать с тяжелораненым и бесцеремонно выгнал из шалаша.
4На пороге штабного шалаша появился в полном обмундировании командир отряда. Он все еще прихрамывал после падения с лошади. И последние дня два вдобавок ходил оттопыривая щеку, с самоуглубленным видом щупая больной зуб.
К нему подошел радист.
— Что союзники? нетерпеливо спросил Самсонов таким гоном, будто ждал извещения об открытии второго фронта лично от Рузвельта и Черчилля. Он принял от радиста листок бумаги — сводку или радиограмму.
— Воюют союзнички,— безнадежно усмехнулся Студеникин,— до последнего человека
— русского, конечно. Разрешите, товарищ капитан, мне в Александрово в баню смотать.
Я быстро обернусь, на велосипеде.
— Обожди,— ответил Самсонов. Он пощупал языком больной зуб, посмотрел на золотые ручные часы «Лонжин», снятые Щелкуновым с какого-то оккупанта и сданные в штаб, прислушался к лесному шуму. — Ты мне вскоре понадобишься.
— «Молния»?
В эту минуту за восточной опушкой леса разом затрещало пять-шесть автоматов.
— За Хачинкой! — быстро сориентировался Самсонов, но голос его вдруг упал: — И много...
Мы прислушались. Я натянул рубашку. Все в лагере остановилось, замерло, застыло, и было странно, что над костром на кухне беззаботно вьется дымок. Хачинка всего в двух километрах от леса. Стрельба не умолкала. Гулким эхом отстреливался лес. Короткие и частые очереди «дегтяря» покрыли сплошной шум автоматов.
— Тревога! — звонко крикнул Самсонов, туже затягивая ремень.
Вспомнив, что Богданов уехал еще утром со сводками Совинформбюро для партизанских старост, я побежал к шалашу своей группы строить людей по боевой тревоге, застегивая на ходу мундир. «Черти! Позагорать не дадут!»
— Смирно! — скомандовал я, когда группа построилась. Бойцы смотрели мимо меня, будто не слыша моей команды. По лицам пробежало сначала выражение тревоги и даже страха, а потом грянул вдруг, распялив рты, неудержимый хохот. Я обернулся. Оказалось, что в лагерь только что примчался Киселев. Мы грохнули. Он и на этот раз прибежал без сапог.
— Кажется, всех убили,— отвечал он, задыхаясь, заплетающимся языком. — Черного, Гущина, Терентьева...
Хохот замер, улыбки погасли.
Еще минут через пятнадцать — двадцать Щелкунов, отправленный Самсоновым в разведку, возвратился вместе с Павлом Баженовым. Черный шел без оружия, бережно поддерживая окровавленную правую руку. За ним — Гущин с минерами. Все они тяжело дышали и, кроме Баженова и Терентьева, казались смущенными и подавленными. Их обступили тесным кругом.
— Что у вас там случилось? — спросил Самсонов с ненужной строгостью в голосе.
— Гущин с минерами нарвался на немцев за Хачинкой,— ответил Щелкунов. Было видно, что его грызла досада: рядом сражаются, а Щелкунова забыли, не позвали...
— Дай ты мне, Володька, сказать,— вмешался Баженов. — Выехали мы с Гущиным на операцию. Жара, лошади еле плетутся, почти все дрыхнут с недосыпу на подводах...
Самсонов сунул большие пальцы рук за широкий комсоставский ремень и нетерпеливо перебирал свободными пальцами.
— Только перевалили мы, значит, через песчаный бугор, что километра полтора от Хачинки,— и вдруг: «Русс, хальт, хенде хох!» И сразу — бах-бах! тр-р-р! Глядь, мама родная, в полсотни шагах — крытая семитонная фрицевская машина и человек сорок фрицев, разворачиваются цепью и на нас прут. Ребята — шмыг с телеги в кусты, а я вижу
— не уйти нам, труба, кругом за кустарником чисто-поле.
— Воевать не умеете! — прервал пулеметчика Самсонов. — Какой дурак без разведки выезжает на обратный скат высоты через ее гребень!
— Схватил я пулемет,— не останавливался Баженов,— и навскидку длинной очередью веером полоснул по фрицам. Пара фрицев тут же отдала душу богу, а остальные за кусты попадали. Я тоже сиганул за куст, оглянулся назад, где ребята были — пусто, только Володька Терентьев, мой второй номер, нарезает...
— Куда все, туда и я,— вспыхнул, потупясь, Терентьев.
— Тут я как завою благим матом, во всю глотку: «Володька, мать твою за ногу! Диски!!» Услыхал Володька крик души и, смотрю, не сбавляя хода, назад к телегам чешет. Я его прицельными очередями прикрываю, а он подлетел, цап коробку с дисками. Ну, думаю, капут ему, уже фрицы лошадей скосили... Вижу — самый ближний ко мне фриц — плечистый, со шрамом вдоль щеки — в меня из винтовки целится. Я прыг в сторону, одна пуля над ухом прозвенела, оступился, упал... Стал подниматься, а тут как звезданет меня вот сюда, пониже плеча, так я даже пулемет чуть не выронил. Смотрю, уж далеко по ячменю Гущин и минеры драпают... Рука онемела, кровь хлещет... «Крышка! — думаю. — В открытом поле нас как куропаток перещелкают». Бухнулись мы с Терентьевым за грядку, стер я сухой рукой кровь с пулемета. Тут я ихний лагерь почему-то вспомнил. «Ах вы, мать вашу!.. — ругаю их про себя. — Это вам, сволочи, не над безоружными пленными измываться!..»
— Короче, Баженов! — раздраженно, нетерпеливо поморщился Самсонов и тут же напрягся, вытянулся.