Кронштадта. А если б они все, простодушные, узнали, поняли, что он делал вчера?
— Матросом, нашим братом, не брезговаит, живет заодно, у кубрике вместе на полке спит, сам вчерась дывылся… Заодно из бачка с ими кушает. Да шо говорить… вы сами тут его слыхали! Эх! — боцман по своей горячности совсем осатанел, двинул себя кулачищем в грудь. — Такие б у нас были уси охвицеры!.. Таких бы мы, братцы, на Малахов не водили… Таких бы мы, братцы, завсегда… от сердца!..
— Правиль-на-а! — гаркнуло распаленно понизовье.
Может быть, очень кстати так случилось, что по кораблю, как выстреленный, брызнул ледяной увесистый дождь, крепко врубаясь в борта и мачты, загоняя шарахнувшихся врассыпную матросов под навес, под брезенты, в люки. Шелехов, не замечая его, смотрел на окраинную, обросшую меловыми слободскими хибарками гору, по которой извивалась обрывисто пустая железнодорожная насыпь. Он мерил себя, мысленно уходящего куда-то по этой насыпи, и знал, что силы хватит теперь на тысячи длинных бездомных дней… Да, творилось нечаянное, сказочное, но он совсем не ощущал той весенней самоупоенности, когда, под невидимые оркестры, мечтал покорять, вести за собой. Он хорошо понимал, что теперь не он, его вели.
…Митинг по случаю непогоды приканчивался. Боцман, которого выбрали комиссаром, наказывал насчет винтовок и сбора на утро, если не будет тревоги раньше. Поздравительно улыбались Кузубов и Опанасенко, о чем-то на ходу шутейно покалякал с новым командиром Зинченко. Больше не нужно было льстить ему, ни бояться, ни лезть в глаза, чтобы узнал… А дождь рубил по бортам, обжигал — совсем как наяву.
Беспричинная облегчительная смешливость иголками просыпалась по жилам. О, сколько еще таких, как Жека, встретится там за насыпью, в неиспытанных просторах жизни!.. В толкучке около кают-компании не удержался, расплылся улыбкой, завидев около себя умильную рожу Блябликова.
— Ну, как ваше пророчество, товарищ ревизор? Помните, о политике мы однажды беседовали. по-вашему что-то не выходит.
— Нет, все правильно, Сергей Федорыч, все правильно, только набольшие-то просчитались: народ все всерьез понял. А теперь и они рады бы на попятный, да неудобно… И что дальше будет… темная ночь!
Блябликов прицепился, не отставал:
— Сергей Федорыч, у меня просьбица к вам. Приходите ко мне сегодня на «Качу» ночевать-то, вам и по новой должности здесь удобнее. — Блябликов замешкался, не зная, поздравлять или не поздравлять с новой должностью; лично он, выпади ему такая честь, считал бы себя пропавшим, несчастным человеком. — Я вам и койку свою уступлю, прелестная, удобная койка. Себе походную подвешу. Коньячишко у меня есть. Приходите-ка, а?
Но внимание Шелехова отвлекла качинская кают-компания, куда загнало его вслед за прочими — от дождя. Пустырь прошлого… Вот где пощипала буря! Гвоздик на памятном месте, на стене, с бумажными махрами: останки портрета Александра Федоровича. Ровно столько же осталось, сколько от мальчишеских бредней, до стыда глупых, радужных, как мыльные пузыри. Из иллюминаторов — отемнелый, будто исподлобья бросаемый свет… Около Анцыферова кидался с оглядкой брюзгливый разговор:
— Куда мы пойдем, мы не записывались! А на корабле кто будет?
— Они и сами говорят: при кораблях для порядка оставят.
— Да какие, спрашивается, татары, откуда они взялись? Чушь, самый мирный народ.
— Около Камышловского моста двое с шурум-бурумом прошли, а у них душа в пятки: ой-ой, кадеты с юнкерами!
— Они на Малаховой храбры воевать…
— Татары и отряд — это только для заманки, — утверждал тоненьким ломающимся голоском Анцыферов. — А на самом деле у них черные списки… Чтобы всех офицеров и интеллигенцию — поголовно… в одну ночь. Вон и Зинченко-то проговорился: за поголовное, говорит, истребление всех паразитов.
Шелехов не утерпел, грызнул:
— Так это он про вас?
Анцыферов среди общей тишины помолчал и вдруг зажалобился:
— Молоды, молоды еще, господин… не знаю… как вас там!
А вслед, когда уходил, шипом догоняло:
— К-ком-ман-дир…
Но теперь смехом все отлетало, как от деревянного. Блябликов, ходивший все время по пятам, настиг Шелехова у трапа, дрожно схватил за рукав.
— Нет, я вас теперь, Сергей Федорыч, серьезно прошу, сделайте мне одолжение, Сергей Федорыч, насчет ночевки-то. Сами слыхали, что про эту ночь говорят… на корабле у нас дико… При вас-то не тронут, Сергей Федорыч! Вы войдите в положение: двое ребяток, куда они в такое время без отца?..
Шелехову и противно было и деликатность мешала отогнать сразу. Отнекивался — по горло хлопот на «Чайке», сдавать дела по дивизиону.
Блябликов так и изваялся на борту: с молящими ручками на груди…
«Вот далась чудакам сегодняшняя ночь!»
…На «Чайке» вопреки ожиданию все показалось теперь родимо и уютно — тем грустноватым, прощальным уютом, каким окутываются вещи в канун разлуки. Да и зря он обижал этот невиноватый, опрятный по своей внешности кораблик, символизируя им все гнусное замертвение своей жизни, свою тюрьму. В сущности и тюрьму-то сам себе надумал и сам себя в ней убедил: ведь стоило только решиться пойти на «Качу», к тому же Зинченке или боцману…
И минная бригада напротив, где шла суматошная погрузка, и парное теплецо каютки, натекающее с «Оксидюса», и вечереющий в иллюминаторе день — все стало необманное, настоящее. И стол, покрытый клеенкой, холодноватый, лаково-черный, был тоже настоящий! Где-то Васька?.. Сейчас привести бы сюда дурня, заставить ткнуть пальцем, спросить: а ну, есть?.. Да ты посмотри хорошенько, ведь — есть, есть!..
А все-таки не смехом, а чем-то неизлечимым еще, тайно гнетущим отрыгивалось — о Ваське.
Глава восьмая
Ночь обсвистывала деятельным ветром снасти, дома и памятники. Черноморский флот наполовину спал, наполовину бодрствовал, чутко прислушиваясь и на земле и на воде. У Камышловского моста глядели дозорные. В полночь туда же лязгал эшелон, полный человечьих голосов. Далеко в море, роя зыбь ножевой грудью, скакал «Гаджибей» — карать Ялту, поднявшую руку на матроса. «Румыния», приняв пушки и десант, дымила к феодосийским берегам.