лучше…
Даже Ивана Иваныча проморозило, приподняло, затараторил всякую несуразицу, нарочно Скрябина путал:
— Да, да, как же… всякие бывают дела! Всякие! Да, да! Они вон тоже говорят, матросы: не офицеров, говорят, а нашего брата поведут в эту ночь… На нас, говорят, тоже черные списки составлены, мы знаем.
— Списки?
Анцыферов изумленно, даже оскорбленно вскинулся на говорившего:
— Какие же это на них списки? Да если что… их безо всяких списков, подряд…
Карты ронял из трясущихся пальцев, подбирал и ронял опять. Дряблое личико пятнилось розовыми пламенами.
— Подряд… каждого сукиного сына подряд! А поджигателей и командиров, молокососов… самих… самих… в топку головой, сукиных…
— Шшш…
Ледяной голос Бирилева снисходительно-усмешливо поправлял:
— Зачем же подряд, капитан? Наши деды умнее делали: каждого десятого на рею.
Что-то с узды сорвалось… иль сразу во все головы шибануло угорелой сладкой волной.
— Для острастки, верно… на рею, лучше нет!
— Я висельников боюсь… по мне бы — всех на баржу, запевал, да в море спокойненько.
— Забыли, как в шестом году собственное дерьмо ели.
— А-а!.. Шестой-то бы год сейчас… в шестом-то году-у!..
— Господа, — вступился бледный Володя, — я бы просил, господа… Я вас бы просил в моем присутствии…
Анцыферов, забывшись совсем, в исступлении рушился на Скрябина:
— И вам, и вам, господин старший лейтенант, извините старика, добрый совет. Помните, Владимир Николаевич, любимчиков тоже по головке не погладят…
Сразу свернулась неловкая, разгоряченная тишина. Только Блябликов крутился посреди каюты, зажав ладонями щеки.
— Владимир Николаевич, — причитал он жалобно, — я болен, Владимир Николаевич, я пойду в каюту, лягу: пожалуйста, господа, если меня кто будет спрашивать, скажите— я тяжело болен… я не могу, я завтра, Владимир Николаевич, разрешите, в госпиталь лягу.
И по-слепому, не попадая куда надо, ткнулся в дверь. Холодное дуновение, долетевшее из черного погреба, снаружи, отрезвило всех. Иван Иваныч брякнулся на стул.
— До чего народ стал слабохарактерный, просто позор!
Скрябин мягкосердечно торопился овладеть разговором:
— Я, господа, Лобовичу сказал: если вам, Илья Андреич, тяжело, вы переводитесь опять на «Качу», ваша вакансия старшего офицера свободна, отдохните у нас.
Но… странный он все-таки человек: подымает голову ц таким тоненьким — тоненьким голоском: «Нет уж, говорит, я с ними останусь…»
Володя, озираясь, тревожно смолк. Да никто уже его и не слушал. За стенами каюты пронесся железный трубный рев. То был не ветер. Звук поднимался откуда-то из водяных недр, врывался в слух хриплым неостановимым сигналом несчастья. Не было сомненья, ревел неурочный портовой гудок… «Вот оно, ого!» — крикнул Иван Иваныч, медленно поднимаясь со стула. Анцыферов присмирело крестился. Другие одеревенело глядели на иллюминатор, ожидая, что вот — вот выяснится какая-то ошибка, все стихнет, оборвется. Но завывание не обрывалось: наоборот — росло, жесточало, к нему присоединялись далекие сирены и пароходные истерические гудки, — все это, разметав недавнюю тишину, вздувалось бесноватой рекой воплей и визгов; било в набат над полночным спящим городом, над рейдом. И чей-то одинокий истошный крик, крик о помощи, рыднул внизу.
— Огонь… тушите огонь, — послышался повелительный хрип Бирилева. Он один не растерялся, взял на себя командование — бледный, сосредоточенно-насупленный. Однако, прежде чем успели исполнить приказание, в дверь шатнулся из темноты всклокоченный Маркуша, ища за что бы ухватиться нетвердой рукой.
— Господа, там радист чего-то орет… вы бы посмотрели.
Офицеры окружили его.
— Режут? — ахнул кто-то, не расслышав.
Маркуша мутно скислил лицо:
— Никто не режет, а тревога: татары к Камышловскому подошли. Я к вам, Владимир Николаевич… — Он воззрился на Скрябина и скучно сшиб фуражку набекрень. — Я, Владимир Николаевич, ввиду того что команда моя вся уходит, так и я… пойду, с ними пошарлатаню. Вверенный мне корабль сдаю вам, старшему начальнику. Если паду жертвой за свободу, — голос у Маркуши горько треснул, — пускай, Владимир Николаевич, заместо меня сам народ кого выберет…
Маркуша с погибельной лихостью, пошатнувшись, отдал честь:
— До свиданья всем… У радиста, господа, посмотрите, какую он панику наводит!
На палубе грохало чугуном, гудки и сирены заливались по-кликушьи. Из рубки опасливо, кучей вслед за Бирилевым спускались в мрак.
— Татары ли?
Из освещенного иллюминатора отвалилось назад закованное в наушники, искаженное лицо радиста. Тот же истошный крик рвался, молил из каюты:
— Ва-а-ахтен-най!..
Неизвестно, что прибредилось радисту за одинокое полночное дежурство, оглушенному набатным гудком. И на палубе никого не было, вахтенного давно крутило внизу, в горячей трюмной суматохе. Товарищи не слышали крика… Увидев живых, наступающих в дверь офицеров, радист в беспамятстве забился в угол.
— Оставьте меня, не мешайте… я говорю с Парижем!
И яростно куснул руку, которую Володя по-дружески, успокаивающе положил ему на плечо.
— С Парижем!..
Наушники мешали ему слышать, понять… В коридорчике без толку толмошились очумелые кают-компанейские. Между тем корабль сотрясался; с гулом колебали трап бесчисленные, сбегающие на набережную ступни.
Черноморский флот восставал по тревоге.
А напротив, через коридорчик, в своей каюте лежал Блябликов с открытыми в темноту глазами. Он слышал страшный гудок, и крики, и душегубный топот за своей дверью; ясно было, что уже пришли, кончают всех… Зацепенел в одеяле, не шевелясь, не дыша, приготовившись к последнему, беспомощно ощущая, как одевает все его тело обжигающая и ледяная теплота. Блябликов лежал и мочился.
Шелехов проснулся в неясном смятении. Голову раздирало скрежещущее железо. Только спустя минуту уразумел, что это по-грозовому, несмолкаемо рычит гудок. Сверху били ногой в люк.
— Сергей Федорыч, тревога… Сбирайтесь, тикаем до «Качи»!
Одевался в торопливом ознобе. Первая мысль была об отряде. Наверно, уже собирался, бушевал около «Качи». Ждал командира. Не думалось, что случится так скоро. И целая гора забот и страхов подвалилась под сердце, укусила… справится ли? Конечно,