Дмитрий Михайлович коротко сообщил о приезде Бирона под покровительством депутации и, по-видимому, при участии обер-гофмаршала графа Рейнгольда Левенвольде. Потом несколькими энергичными словами он очертил положение вещей. Анна провозгласила себя полковником Преображенского полка и капитаном кавалергардов. Трубецкой, Салтыковы, Матвеев, Барятинский возмущают гвардию. Василий Лукич удален из дворца. Императрица все теснее окружает себя врагами Верховного тайного совета. Необходимы решительные меры теперь же.
Граф Головкин слушал Дмитрия Михайловича, низко опустив свою старую голову. На лице Алексея Григорьевича была видна полная растерянность. Он весь как-то сжался и беспомощно смотрел по сторонам.
Дмитрий Михайлович, кончив свое сообщение, сел. Молчание длилось довольно долго. Его прервал фельдмаршал Долгорукий.
— Первое правило на войне, — начал он решительным голосом, — состоит в том, чтобы заставить врага бояться.
Фельдмаршал Михаил Михайлович кивнул головой.
— И мы заставим их бояться, — грозно продолжал Василий Владимирович. — Прежде всего надлежит арестовать Бирона.
Алексей Григорьевич весь ушел в свое кресло, словно старался стать совсем незаметным. Головкин быстро поднял голову.
— Это невозможно! — воскликнул он. — Во дворце императрицы!
— Во дворце императрицы, в ее апартаментах, на ее ложе, — где найдут! — сурово сказал фельдмаршал. — Не ради шутки давала она свою подпись и свое слово. Да и мы не позволим шутить с собою.
— Василий Владимирович прав, — вставая, произнес фельдмаршал Михаил Михайлович. — Мы не можем, не должны щадить этого выходца.
— Но это еще не все, — продолжал фельдмаршал. — Надо арестовать Салтыкова, Лопухина, Левенвольде, Черкасского и Барятинского. Сослать в Соловецкий монастырь новгородского архиепископа, и… — он обвел всех присутствовавших загоревшимися глазами и пониженным, грозным голосом закончил: — Казнить Ягужинского…
При этих словах Головкин порывисто вскочил с места и, протягивая руки, воскликнул дрожащим голосом:
— Фельдмаршал, помилосердствуй!
Но все хранили глубокое молчание. Никто не ответил на его слова.
— Дмитрий Михайлович! Что ж ты молчишь? — обратился он к Голицыну.
Но Голицын, нахмурив брови, молчал. Его брат, фельдмаршал, отвернулся. Это молчание было смертным приговором, и старый канцлер понял его. Его голова беспомощно затряслась, подкосились ноги, и он упал в свое кресло.
— Не время, канцлер, думать о твоем зяте, когда гибнет Россия, — тихо, но внятно прозвучали слова Дмитрия Михайловича. — Василий Петрович, — обратился он к сидевшему за соседним столиком Степанову, — именем императрицы, по постановлению Верховного тайного совета пиши смертный приговор графу Павлу Ивановичу Ягужинскому… А также указы об аресте Салтыкова, Черкасского, Левенвольде и иже с ними.
Наступило глубокое молчание. Было слышно только тяжелое дыхание старого канцлера да скрип пера Степанова.
— Приговор готов, — сказал Степанов, кладя перед Дмитрием Михайловичем лист бумаги.
Дмитрий Михайлович молча подвинул лист к канцлеру.
Головкин оттолкнул от себя лист и встал:
— Я полагаю, господа члены Верховного совета избавят меня от необходимости подписывать смертный приговор мужу моей дочери!..
Его голос дрогнул.
— Ты — канцлер, — жестко заметил Василий Владимирович.
— Но не палач, — ответил Головкин.
Все промолчали на его слова.
— Я не могу больше присутствовать в заседании совета, — снова начал канцлер. — Господа члены совета благоволят снизойти к моей дряхлости и болезненности.
— Ты свободен, Гаврила Иванович, — сдержанно произнес Дмитрий Михайлович. — Мы уважаем твои чувства.
Головкин сделал общий поклон и, согнувшись, словно сразу действительно одряхлел, неровной походкой вышел из залы заседания.
Рука Алексея Григорьевича заметно дрожала, когда он подписывал смертный приговор. Он весь был охвачен ужасом перед наступающими событиями.
Степанов подал к подписи указы об аресте. Члены совета, один за другим, молча подписали их. Затем в залу заседания были призваны офицеры.
— Вы сейчас же поедете в полки, — распоряжался Василий Владимирович. — Ты, — обратился он к Шастунову, — к себе в лейб-регимент. Дивинский — в Сибирский, Макшеев — в Копорский. Возьмите достаточные наряды солдат с заряженными ружьями. Дивинский арестует Черкасского, Макшеев — Салтыкова, Шастунов — Рейнгольда Левенвольде. Всех обезоружить и держать под домашним караулом. В случае малейшего сопротивления без пощады пускать в ход оружие.
Фельдмаршал отдавал приказания резким, отрывистым голосом.
— Идите! Помните о великом доверии, оказанном вам отечеством! Оно сумеет наградить всех своих верных сынов!..
Ошеломленные приятели, взяв указы, молча вышли.
— А завтра утром я сам арестую Бирона, — сказал фельдмаршал Михаил Михайлович. — И заставлю ее принести присягу в Архангельском соборе, всенародно, на верность подписанным ею кондициям.
— Завтра мы будем их судить, — сказал Василий Лукич. — Пора кончать!
У Шастунова все путалось в голове. Он слишком много пережил в немного часов. И теперь на его голову свалился новый удар. Этот указ об аресте Салтыкова и всех его сторонников, среди которых ближайшим другом Семена Андреича был его отец.
Два его друга тоже были ошеломлены неожиданным приказом. Особенно Макшеев, у которого было много приятелей среди сторонников Салтыкова.
Шастунов схватился за голову.
— Алеша, дорогой, — обратился он к Макшееву. — Ведь у Салтыкова мой отец!
— Ладно, — хмуро ответил Макшеев. — Не тревожься. Пусть черти унесут меня в ад, ежели я не отпущу твоего отца! Пусть едет назад к себе!
Шастунов обнял Алешу.
— Спасибо! Теперь я поеду к господину обер-гофмаршалу.
Друзья распрощались и направились в разные стороны исполнять свои опасные поручения.
Потрясенный и негодующий, ехал домой Головкин. Уже давно его сердце не лежало к верховникам. Теперь они нанесли ему последний удар. Казнь Ягужинского он считал излишней жестокостью. Он сразу увидел в них своих врагов. Его мягкой, уклончивой душе были противны всякие излишества в жестокости. Но что делать? Единственный человек, который своим советом мог бы помочь ему, Остерман, влиятельный и хитрый член Верховного совета, был при смерти.
«Ну что ж, а вдруг ему лучше? — мелькнула мысль в голове Головкина. — Попробую». И он приказал кучеру ехать к вице-канцлеру.
Головкина сперва не хотели принимать, но он был настойчив, и его допустили к Андрею Ивановичу.
Андрей Иванович лежал в постели, укутанный до самого подбородка теплыми одеялами. Слабым, умирающим голосом он спросил Гаврилу Ивановича, что привело его в такой поздний час. Глубоко взволнованный, старый канцлер передал ему решения Верховного совета. Остерман слушал его с закрытыми глазами и ничем не выдавал своей мучительной тревоги.
— Хорошо, — сказал он, выслушав Головкина. — Я слаб и болен, но я постараюсь помочь тебе. Я ведь тоже член Верховного совета. Что бы они ни решили, а «сентенцию» они не посмеют привести в исполнение без согласия императрицы. Дмитрий Михайлович не захочет навлечь на себя нарекания. Я знаю его. Он ведь законник, — заметил с тонкой улыбкой Остерман. — Даже слишком законник, что иногда вредно… Завтра они не казнят твоего зятя, а мы подадим особое мнение. Твой зять не будет казнен! — уверенно закончил он.
Головкин уехал от него несколько успокоенный. Но лишь только он вышел, Остерман резкими звонками призвал слуг и приказал позвать Розенберга. Когда тот явился, он твердым голосом продиктовал ему несколько коротких записок. Это были записки к Густаву, к императрице и к Салтыкову.
Он предупреждал о надвигающейся опасности и советовал Салтыкову немедленно в ночь сменить все караулы, заменив их безусловно преданными людьми, а наутро занять весь дворец военными нарядами в боевом снаряжении. Собрать всех своих приверженцев и вручить Анне челобитную о восстановлении самодержавия. Об этом же он написал Анне, прося, по прибытии Салтыкова, объявить дворцовому караулу, что он сменяется по ее приказанию. Густаву он написал, чтобы он не пугался, если придут его арестовывать, и спокойно ждал бы дальнейших событий.
С этими записками Розенберг тотчас же разослал нарочных.
Теперь, когда Василий Лукич уже не жил во дворце, доставить записку императрице не представляло особых затруднений.
— Мне кажется, я умираю.
— Не позвать ли баронессу? — спросил Розенберг.
— Нет, не надо ее беспокоить, — ответил Остерман. — Мне надо отдохнуть.