Собак купил Аквила. Не думаю, что он мог себе это позволить, потому что у него не было ничего, кроме жалованья из войсковой казны, и хотя Флавиан стал теперь моей заботой, Аквиле приходилось на это жалованье еще содержать жену. Единственную его ценность, помимо лошадей, составляло кольцо-печатка с закаленным в пламени изумрудом, на котором был вырезан дельфин (оно досталось ему от отца и должно было когда-нибудь перейти к его сыну), и на его одежде обычно хоть где-нибудь да была заплата. Но если бы возникла такая нужда, я сделал бы то же самое для него.
Наконец все множество бесчисленных приготовлений к долгому путешествию было закончено, и мы с девятнадцатью Товарищами выехали из Венты. Такое количество людей должно было сильно отразиться на наших запасах золота, но я не знал, как обойтись меньшим числом, особенно если переправлять жеребцов в Арморику посуху, чтобы таким образом избежать долгого плавания по морю. Золото мы везли зашитым в подкладку толстых чепраков, а для повседневных нужд оставили себе по браслету над локтем.
Три дня спустя мы приехали сюда, в это место среди зарослей тростника и западных болот, которое кельты называют Яблочным Островом; и обнаружили, что Геспер, крупный вороной жеребец Амброзия, привязан вместе с несколькими другими лошадьми между деревьями монастырского сада, — потому что тогда, как и теперь, здесь жили монахи, и они утверждают, что так было почти со времен Христа. Мы привязали лошадей рядом со скакуном Амброзия, под яблонями, где они могли щипать нежную высокую траву, и вслед за молодым братом в коричневых одеждах, взявшим нас под свою опеку, прошли к длинному строению трапезной, стоящему рядом с глинобитной церковью в центре скопления небольших, крытых соломой келий, словно ячейка для матки в шмелином гнезде. Воздух в огромной зале казался густым от дымного света масляных светильников, подвешенных к балкам потолка; братья уже собирались к вечерней трапезе — состоящей из хлеба и овощного супа, ибо день был постным — и Амброзий и горстка его Товарищей сидели рядом с аббатом во главе грубого дощатого стола. Я с содроганием думал об этой встрече, страшась, как мне кажется, больше того, что я мог увидеть в его лице, чем того, что он мог увидеть в моем; опасаясь неясно, словно в каком-то кошмаре, что, поскольку я увидел в Игерне сходство с ним, я должен буду увидеть в нем сходство с Игерной. Честно говоря, если бы мне не было стыдно, я вообще не поехал бы сюда, а продолжил бы путь на запад по другой, нижней дороге, чтобы таким образом избежать этой встречи…
Я почти не смотрел на него, пока шел к нему через бревенчатый зал; а подойдя, склонил голову и опустился на одно колено, как того требовал обычай. Он сделал мне знак встать, и я медленно поднялся на ноги и наконец-то взглянул ему в лицо.
Игерны там не было. Было поверхностное сходство формы и цвета, изящные кости под смуглой кожей и рисунок бровей. Именно это терзало тогда мою память бесполезным предупреждением. Но человек, чье лицо оживилось при виде меня и в чьих странных, серых, как дождь, глазах вспыхнула улыбка, был Амброзием, таким, каким он был всегда. От облегчения у меня перехватило дыхание, и я наклонился вперед, отвечая на его родственное объятие.
Когда простая трапеза была закончена, мы оставили святых братьев заниматься их душами, а наших людей — играть в кости у огня и вышли (мы двое и Кабаль, который, как обычно, следовал за мной по пятам), чтобы посидеть на низкой торфяной стене, отделяющей сад от болота, и поговорить так, как нам не удавалось поговорить с той ночи, когда Амброзий подарил мне мой меч.
Луна уже встала, и над болотами и зарослями тальника, словно прилив в призрачном море, поднимался туман; пригорки выступали из него — островки над линией прибоя — поднимаясь к крутому отрогу холма, поросшему священным терновником; но вокруг фонаря, скачками передвигающегося вдоль коновязей, расположенных на более низком участке сада, сиял слабый, золотистый дымный ореол. С яблонь медленно сыпались первые бледные лепестки — этой ночью не было ветра, который мог бы расшвырять их в разные стороны. За нашими спинами слышались негромкие голоса лагеря и святого места. На болотах царила тишина; потом где-то далеко в тумане ухнула выпь и тут же замолчала снова. Это было очень тихое и спокойное место. Оно и сейчас такое.
Немного погодя Амброзий, старательно придерживаясь очевидного, произнес:
— Значит, ты заехал ко мне по пути в Септиманию.
Я кивнул.
— Да.
— Ты все еще считаешь, что должен сам отправиться в это путешествие? Тебе не кажется, что ты больше нужен здесь?
Я раскачивал свой меч, свесив его между колен, и вглядывался в туман, подползавший все ближе через болота.
— Видит Бог, я размышлял об этом в течение многих ночей. Видит Бог, я горько сожалею о том, что пропущу целую летнюю кампанию; но я не могу доверить кому-то другому выбирать за меня моих боевых коней; от них зависит слишком многое.
— Даже Аквиле?
— Аквиле? — задумался я. — Да, я доверился бы старому Аквиле. Но не могу себе представить, что ты одолжишь мне его.
— Нет, — сказал Амброзий. — Я не стану… я не могу одолжить тебе Аквилу; не могу в один и тот же год остаться без вас обоих.
Он резко повернулся ко мне:
— А что будет с твоими людьми, Медвежонок, пока тебя не будет?
— Я пока верну их тебе. Охоться с моей сворой, Амброзий, пока я не вернусь.
Какое-то время мы говорили о кобылах, которых я выбрал для племенного табуна, о планах, которые я строил вместе с Ханно, и о деньгах, которые я собрал со своих поместий; об укреплениях, которые Амброзий осматривал здесь, на западе, и о десятках других вещей, пока наконец не умолкли вновь, и это было долгое молчание, за время которого и луна, и туман поднялись выше, а потом Амброзий спросил:
— Было хорошо опять вернуться в горы?
— Да, хорошо.
Но, наверно, что-то в моих словах прозвучало фальшиво, потому что он повернул голову и остался сидеть, глядя на меня в упор. И в тишине среди зарослей тростника снова ухнула и снова замолчала выпь.
— Но по-моему, что-то было не так уж хорошо. Что именно?
— Ничего.
— Ничего?
Мои руки так стиснули эфес меча, что я почувствовал, как головка с большим квадратным аметистом врезается мне в ладонь, и заставил себя рассмеяться.
— Ты не раз говорил мне, что я слишком явно показываю все на своем лице. Но на этот раз ты поддался собственному воображению. Мне нечего показывать.
— Нечего? — опять переспросил он.
И я неспешно повернулся и встретил его взгляд в ясном белом свете луны.
— Я, что, кажусь в чем-то изменившимся?
— Нет, — медленно, задумчиво проговорил он. — Скорее, ты словно нашел нас — наш мир — изменившимся; или боялся, что это будет так. Когда ты сегодня вечером вошел в трапезную святых отцов, ты, сколько мог, тянул, стараясь не смотреть мне в лицо. А когда наконец поднял глаза, это было так, словно ты опасался увидеть лицо незнакомца — даже врага. Словно…, — его голос упал еще ниже, хотя и так все это время он говорил почти шепотом. — Ты напоминаешь мне одного из тех людей, о которых поют певцы, — которые провели ночь в Полых Холмах.
Я долго молчал и, думаю, еще немного — и я рассказал бы ему все. Но в конечном счете я не смог; не смог, хотя моя душа зависела от этого. Я пробормотал:
— Может быть, я действительно провел свою ночь в Полых Холмах.
И в этот самый момент за яблоневым садом зазвонил колокол глинобитной церкви, сзывая братьев на вечернюю молитву; бронзовый звук, сумеречный звук в лунном свете, звук, падающий среди яблонь. Амброзий какое-то время продолжал смотреть на меня, но я знал, что он не станет больше допытываться; а я все это время сидел, играя рукоятью большого меча, лежащего у меня на коленях, и впитывал в себя тишину этого момента, прежде чем собраться с силами и продолжить.
— Если бы я на самом деле вернулся из Полых Холмов, то мне, по крайней мере, следовало бы вернуться именно сюда, в это место, где колокол зовет мою душу назад к христианскому Богу… Это хорошее место — покой собирается здесь, как туман над камышами. Сюда было бы хорошо вернуться в конце.
— В конце?
— Когда завершится последняя битва, и отзвучит последняя песня, и меч уйдет в ножны в последний раз, — сказал я. — Может быть, в один прекрасный день, когда я буду уже не в состоянии сражаться с саксонским племенем, я отдам свой меч тому, кто придет после меня, и вернусь сюда, как старый пес, который приползает домой умирать. Выбрею лоб, сброшу обувь, и попытаюсь привести свою душу в порядок за то время, что мне останется.
— Это самая старая мечта в мире, — отозвался Амброзий, поднимаясь на ноги. — Отложить в сторону меч и Пурпур и взять чашу для подаяний. Я не могу представить тебя с босыми ногами и обритой головой, Артос, друг мой.