Никон чел торопливо, перескакивая по строкам памятки: «... Римский папа, егда умыслил царскую власть себе похитити, прежь сего митру на себя возложил и панагию другую наложил и в том пребысть немалое время: и посем умыслил с советники своими, и кесаря Генриха подаянием сокромента уморил, и точию все царское обдержание на себя восхити. Тако и Никон, яко волк в овчую кожу облечен, митру на главе нося и панагию другую на себя налагая, и советникам своим повелевая такоже, похитил царский чин и власть. Никон поставил Крестовую церковь выше соборной, тут же сделал себе светлицы и чердаки, и то явное его на царскую державу возгоржение. Еще к тому себе сделал колесницы поваплены и позлащены, а того у прежних святых пастырей не бывало. Святой Кирилл глаголет: аще кто зде паче всех на земли возносится, блюдися его, сей бо есть дух антихристов...»
Сплюнул горько патриарх, попал себе на бороду, утерся предательским свитком, откинул его прочь; посмотрел на руки, пальцы тряслися. Взмолился отчаянно: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного... помилуй мя... помилуй мя...» Злость захлестнула, и невмочно стало дышать, перехватило воздух в груди, и там, где обычно помещалось сердце, неуставаемо тукая, сейчас зияла пустота; казалось, можно ладонь просунуть меж ребер и заткнуть кулаком тот проран... «Казни ему, казни самой лютой, – поначалу пронеслось в голове. – Навадники, шептуны, злодейцы, шпыни болотные, нетопыри, шиши и обавники обложили тыном, засекли засекой. Звать иуду сюда немедля пред очии, чтоб в глаза его подлые глянуть. Отхожее место там, где полагается очам быть... Ой, они еще не спознали патриаршьей настоящей грозы: где молонья моя ударит, там провалище будет до самого дна адова и всякому отступнику тыщу лет мучиться тамо... Одеваться, немедля одеваться».
Никон позвал ближнего келейника в серебряный свист. Шушера не замедлил явиться.
– Сынок, вели подавать смирное платье, – сказал Никон вяло, пересиливая гневливость: в груди было по-прежнему стесненно.
– Отдохнули бы, святитель. На вас лица нет. Еще стол нищим зван. Сколько вам опять забот...
– Они-то заступленники. Они не пре-да-ду-ут, – протянул Никон задумчиво, что-то затеивая. Шушера недоуменно посмотрел на патриарха, пожал плечами. Увидал на полу бумажный столбец, скрученный в свиток, и невольно принагнулся и поднял, чтобы положить на место.
– Иоаннушко, прочти, – попросил Никон умирающим елейным шепотком. Не сказал, а прошелестел. И куда-то вдруг подевалась в голосе воронья скрипучая гарчавость. Обыкновенно, чтоб втихую молвить – за чудо: любит святитель повести себя на громах, рыкнуть на подначального, чтобы забоялся тот, задрожал как осиновый лист, иль вскричать «крык-крык», как осевшая в колодах, промерзшая дверь. Шушера принял свиток и зачем-то понюхал: пахло ушной ествою, окуневой похлебкой из сушняка, знать, чернец писал. Эх, Иоаннушко, служить бы тебе в Разбойном приказе подьячим по сыску.
Никон наблюдал за келейником, призамглив глаза, недавний гнев уже казался ему смешным и напрасным, но на душе оставался от него мутный осадок. И то подумать: ежли всякую проказу, коих нынче много скитается по Москве, да всякую ябеду, что через государя непременно попадет в руки к патриарху и будет храниться в дубовом прикроватном шкатуне, – так если всякую клевету принимать близко к сердцу, то давно бы испеплилось оно и выпало из груди, как трухлявый табачный еловый сучок, и сквозь этот полый зрак сквозили бы ежедень ветры, до хвори прозябающие душу. Нет, внезапный сполох лишь от бессонья, от устали, от тяжкого бремени, что добровольно взвалил на плечи, и этот лошадиный воз, почитай, тащит четвертый год...
Ей-ей, у келейника-то, оказывается, котовья наружность: усы навостренными копейцами и бороденка в три волосины неряшливым вехотьком, сквозь который проступает розовая младенческая кожа. «Экий, однако, отелепыш», – с любовью воззрился Никон на ближнего служку.
– Прочти, прочти, – повторил. – Да не мнись ногами, как окладенный жеребец. Что ж ты, братец, не стареешь?
Шушера смущенно пожал плечами, приткнул близорукие глаза к столбцу, но патриарх уже передумал, забоялся лишнего глаза:
– Постой... Ну-ка, подай сюда бумагу, шептун. Вижу, любопытен преизлиха. И ты предашь меня! – утверждающе, как само собой разумеющееся, воскликнул Никон. И вдруг лицо его набрякло кровью, щеки дрябло затряслися, покрылись паутиной сизых прожилок. – Чем заступил вам, завистники? Напыщились впоперечку, как дождевые грибы. Замотай, решили вовсе прокутить православную церкву, а униаты того и ждут. Что вам вера, шпыни, зачем досюльные обычаи, лишь бы сладко пилось да жирно елось. Непути!.. Я о вас печалуюсь да молюсь ежедень, а вы – непути. Вам бы лишь изветы писать на батьку. Ужо погоди-тка, возьмусь я за вас, напущу грозы... Кыш-кыш, анчутка, поди прочь! – Но Иоанн Шушера патриарха не забоялся, как не страшатся слуги господ своих, коим давно и преданно служат. И лишь потворствуя Никону, он пригорбил спину, втянул голову в плечи, будто ожидая немилосердного тычка, и медленно потянулся к порогу, верно зная о непременной новой просьбе. – Вели одевать, прокуда! – вскричал Никон вослед, приподымаясь с подушек. – Да старца Леонида зови к столу... Особо кланяйся...
«Пусть поглядит мне в глаза отец духовный», – мстительно прошептал патриарх и опустил с перины ноги на прикроватную приступку, обитую сафьяном.
«Грешник я, великий грешник», – прошептал он с укоризной.
Милосерден и поклончив патриарх к нищим. В карете ли едет, иль пеши попадает в подмосковные дачи, иль по монастырям на богомолье, обязательно самолично не одну сотню рублей раздаст милостынькой, ибо блаженны нищие духом, и всякий из убогоньких, кто обмерзает по папертям, иль в келеице при церкви, иль в скудном пристанище у доброчестного христианина, – всякий на лествице, ведущей к Господу, стоит на высшей ступеньке, неотторгаемый, всегда привеченный Светом нашим. И в большие праздники не из приличия лишь, но по искреннему душевному расположению к нищим Никон постоянно устраивает для них трапезу. Вот и нынче для нищих особый стол: званы не только патриаршьи нищие с паперти Успенского собора, но и дворцовые, теремные (государевы прошаки, что на его корме живут), и царицы Марьи Ильинишны богоприимные люди, пригретые ее умильным сердцем. А всего прибрело к патриарху на новоселье с полсотни милостынщиков, клосных и убогих, сирот горемычных, издавна живущих лишь именем Христовым.
Обилен патриарший стол, много будет подач ествы рыбной и говяжьей, и вином распотчуются несчастные, а что не съедят, то с собой унесут в узелках в одинокий угол. Но не зазвал первосвятитель на кушанье ни блаженных, ни кликуш, ни юродивых, что известны по Москве своими пророчествами: последних особливо не терпел патриарх, ибо своей гордыней, тем, что пытались чужой судьбою управлять, считывая ее с небесного листа, они как бы переимывали на себя Вышнюю власть, равнялись, нечестивые, с самим Христом и даже соперничали с ним, ни во что не ставя православный клир. Вот бродят окаянные по престольной и трубят на всех крестцах и стогнах, что им на развращенный ум падет, и всякое честное имя, кое не по их нраву, уронят и стопчут в грязь. Юродивый Кирюша, что Никона своим врагом объявил на Болоте, не забоялся темнички и попытался в Крестовую попасть на нищий пир, но был исторгнут в сугроб с Золотого крыльца бердышами патриаршьих стрельцов. К государю, вишь ли, хаживал юродивый и рек вещее, и с государыни сымал дурной напуск по ветру и дите пророчил, но вот злодеем Никоном был извержен в снега и едва до смерти не убился. Ну как тут залюбишь Отца, у коего шея обвита черным змием?..
Нищие в сенях трапезной скидывали теплые овчинные шубы, даренные патриархом к Рождеству, входили в Столовую палату по одному, чинясь и рядясь по нищенскому уставу, с непременной Исусовой молитвой на устах, у порога падали и ползли на коленях к патриарху, целовали ему край мантии. Никон же простецки сутулился на низенькой дубовой скамеечке, и пока затрапезный гость тут же, сидя на полу, сымал бараньи сапоги, патриарх выспрашивал о житье-бытье, а после мыл грецкой губкой ноги ему, поливал из медного кувшина над тазом-оловянником. Всяких плюсн, разросшихся старческих и немощных в язвах, не чурался Никон, особенно обихаживая измозгнутые болячками пальцы и распухшие суставцы, тешил их мягкой губкой и просушивал холщовым полотенцем. И милостынщики, принимая эту заботу, не чурались, не кобенились, не подыгрывали патриарху в его великодушной милости, меж тем тайно улыскаясь, но принимали как должное заповеданное Священным Писанием. Ибо истинным нищелюбцем был патриарх – живой образ самого Христа. Не родом нищие ведутся, а кому Бог даст, и этой тайной заповеданности человечьей судьбы всегда удивлялся Никон, в каждом прошаке видя себя. Воистину от сумы и от тюрьмы не зарекайся...