которыми Михаил изредка погуливал по берегам лимана, говорили о политике праздно и злобно, большевиков ненавидели, но сделать ничего в одиночку не решались. О Добровольческой армии знали мало, один так вообще узнал об оной только от Геневского.
Политика надоела Михаилу еще дома, поскольку Матвей ни о чем, кроме политики и истории говорить не мог. Природу он если и признавал, то только чувствовал, рассуждать о ней не мог и сразу терялся; о бытовых делах разговора не выносил — хотя и мог их делать весьма прилично, но разговора о «ложках-вилках», как он выражался, не терпел; о книгах и искусстве мог сказать лишь «понравилось» и «не понравилось», а более — ничего. Сестре, особенно любившей театр и стихи, видимо, приходилось туго жить вдвоем с братом несколько месяцев, не выезжая в гимназию. Но как-то Варвара призналась, что ей очень нравится с братом молчать, даже в первые дни ноября, когда они были в ссоре (так сказала сестра), она могла спокойно прийти в его кабинет и просто сесть напротив. Ни Матвей, ни Варвара никакого неудобства не испытывали, напротив, им была очень приятна такая безмолвная компания: вечерами после этого они особенно ласково желали друг другу спокойной ночи.
Пока старший брат сидел в своем поместье и гипнотизировал белую стену, младший стоял в тени яблони и смотрел через Миусский лиман на Таганрогский полуостров. Вероятно, полуостров назывался как-то иначе, однако, Михаил правильное название забыл, быть может, забыл он вообще, что правильное название есть. Он сел рядом с маленьким, уже распустившимся кустиком и устремил взгляд куда-то вперед, не на лиман, не на землю за ним, не на всходящее к выси солнце, — а просто вперед. Берег здесь был крутым, засмотришься — шею свернешь. Кругом и всюду земля шла пузырями, холмиками и бугорками, Михаил с содроганием понял, что вздувшаяся земля похожа на волдыри ожога. Все эти волдыри уже поросли скорой для юга зеленой травой — в местах севернее о траве еще три недели помыслить нельзя было. А на фронте трава редко была зеленой.
Михаил любил траву, густую и дикую. Даже лес казался ему менее чудным, чем эти заросшие холмики; именно в дикости и густоте была огромная сила, сила, не подчиняющаяся ничему, а просто расползающаяся повсюду. Михаил даже ужаснулся бы, если б на месте этого холмистого склона оказался аккуратный пляж или, того хуже, порт или дорога.
Но один объект цивилизации колол глаз Михаила. Он встал, не боясь разбиться, скатился с крутого склона, испачкав штаны в желтой земле, и подошел к этому объекту. Старая лодка, крашенная синим, валялась на берегу. Дно ее было пробито, так что неизвестно, добрались ли люди до земли, или же лодка оказалась вынесенной на берег. Глубина у лимана совсем маленькая — в три геневских роста, а ширина самая большая — три версты. Но мало ли, вдруг человек плавать не умел…
У самого берега приятно пахло сырой водой. Пахло и стоячей, но вода была чистая, без грязи и водорослей. Солнце, скрываемое наполовину за тучами, нещадно било по этой воде, а вода, будто бы злясь за то на Геневского, била по его глазам слепящими бликами.
Михаил сел на землю и достал портсигар. Долго раздумывал, стоит ли закурить, а потом убрал его обратно в карман. Курить не хотелось. Сидел он так около часа, казался задумчивым и как бы грустным: штаны его грязные и не очень чистая голова — дров на баню не хватало — не делали ему чести, но даже так вид он имел картинный.
Глаза Михаила, яркие и голубые, всегда смотрели прямо или чуть вверх, с живым интересом. Посажены они были чересчур близко, но это быстро терялось из виду — младший Геневский обладал способностью быстро если не влюблять в себя, то, как минимум, располагать, так что на недостатки внешности не обращали никакого внимания. Лицо овальной формы совсем без скул, еще белее, чем у брата. Нос греческий, но прямой, без горбинки, и меньше обычных греческих. Узкие губы постоянно улыбались, но улыбка была отстраненной, да и вообще постоянной на лице Геневского. Штабс-капитан ничему конкретно не улыбался, а просто носил скошенные уголки губ, как орден. Телом и ростом Михаил был не богатырь и брату уступал, но был крепок и жилист, четыре года войны и не менее десяти различных ранений тела его не обломали. Главным, конечно, выразителем внешности были глаза — положительно нельзя было не проникнуться наивно-скромным взглядом. Засматривающиеся юные девицы, однако, не знали, что точно с таким взглядом, именно наивным и именно скромным, Михаил Геневский резал и стрелял немцев всю войну. Солдаты считали Геневского скучающим, а скучать в жару битвы — это удаль. Некоторые же офицеры сходили от этого взгляда с ума, или почитали за сумасшедшего самого Михаила.
— Как атака прошла? — иной раз спрашивают у него.
А Геневский начинает отвечать и перечислять, сколько людей в окопе саблей зарублено, сколько подбородков револьвером разбито и сколько черепов из нагана в белую крошку расстреляно — глаза наивны, улыбка кроткая.
Отсидевшись на берегу и обдумав неизвестно что, Геневский проголодался и даже почуял, что замерз. Все же вышел он в одной гимнастерке, да еще рукава закатал. Становилось тошно, он переставал чувствовать себя защищенным самой погодою. Михаил направился домой и добрался довольно скоро. Крестьян в пути было мало, а кто попадался — старался скрыться во дворах, или обойти офицера другой дорогой. Геневский, как водится, отношения к себе не замечал, а если и видел быстро прячущихся в воротах людей, думал, что у тех хлеб в печи подгорает.
На расстоянии в полторы версты от усадьбы Геневский, ничего такого не ожидая, вдруг увидел человека, который, озираясь, выскользнул из дверей и устремился за дом, а потом и в лес. Михаил сначала нерешительно ускорил шаг, но потом сразу побежал и уже очень скоро был дома. Неприятного предчувствия у него не было, но бежал он, не раздумывая.
Влетев в кабинет брата, он застал такую картину. У белой стены стояло большое зеркало, очевидно, только распакованное, вокруг него крутился, словно столичная кокетка, довольный Матвей и поправлял мундир: где бы какой пылинки, волоса или грязи не было; где бы какой некрасивой складки не нашлось.
Был он в полном штаб-офицерском служебном мундире, в синем двубортном кителе с красным кантом и торжественным серебряным аксельбантом у правого плеча; у левого бока висел прямой палаш с георгиевским темляком и сумка-лядунка, у правого — кобура с любимым матвеевским