Екатерина призвала к себе Бибикова. Тот явился подтянутый, неизменно веселый, с быстрым взором.
— Голубчик Александр Ильич, — начала Екатерина. — До вас дело доспелось. Хочу вас просить немедля отъезжать в Польшу. Генерала Веймарна мы увольняем, он ни рыба ни мясо. Его заменяйте вы. Кланяйтесь Александру Суворову, мы производим его в генерал-майоры. Он на свою руку охулка не кладет, побивает полячков играючи. — На розовых щеках Екатерины появились улыбчивые ямочки; шутливым, но в то же время настойчивым тоном она сказала: — Токмо — предуведомляю вас, голубчик Александр Ильич, держите свое сердце взаперти: как бы оно от польских панночек обольщено не было и не претерпело бы…
— Мое сердце всегда у ваших ног и в полном распоряжении вашего величества, — сделав реверанс и плавный вольт рукой, в тон ей ответил Бибиков.
Екатерина, поджав тонкие губы, снова улыбнулась и милостиво погрозила ему пальцем.
Бибиков зашел в покои наследника Павла Петровича, которого он очень любил и с которым был в переписке. А пред отъездом в Варшаву направился за инструкциями в кабинет графа Никиты Панина[52], первого министра Российской империи:
— Ну, граф, благословляйте!
— Да благословит вас Бог и великая Екатерина, — с ласковой улыбкой дипломата ответил Панин. Он несколько потучнел, обрюзг, но, как и всегда, бодр и в манерах великолепен. — Тучки, тучки, Александр Ильич, показались над нашими делами в Польше. И, окромя вас, некого мне туда послать. Разогнать доведется тучки-то.
— Как бы из тучки сильного грому не было, — сказал Бибиков.
— Гром-от не там, а в Турции гремит. Европейские державы знатно злятся на нас: Чесму, да Кагул, да Ларгу не могут простить нам. Австрия союз с Турцией заключила, свои войска к Польше пододвинула. А Фридрих король… ох, уж этот скоропоспешный рыцарь, коварник великий! Он также к польским границам пододвинул свои войска, но тайно. А вот Франция, та откровеннее всех: она послала в Польшу своего генерала Дюмурье с большим отрядом французов.
— И что же?
— Да ничего, — вздернув круглым плечом, с ужимкой ответил Панин. — Предстоит Суворову сабелькой изрядно помахать…
— В этом сомневаться не приходится, — и сидевший в кресле Бибиков закинул ногу на ногу.
Панин пристально поглядел в глаза Бибикова. Он считал его своим другом.
— Да и знаете что?.. — Прихрамывая на отсиженную ногу и поморщиваясь, Панин стал ходить по кабинету. — Только, чур: между нами, доверительно… Неспокойно на Руси у нас, добрейший Александр Ильич, ой неспокойно. Мужики пошаливают, господ норовят за горло взять, поместья жгут. А воинской силы нет, войска в Турции да в Польше. Сами видите — внутреннее положение отечества нашего не из легких.
— А где же неспокойно, граф?
— Где? Да во многих местах помаленьку. И под Пензой, и под Тверью, и в Нижегородской губернии, и в Казанской… Да мало ли? Вот года с два тому назад крупный бунт был возле Волги, в селе Большие Травы…
— Большие Травы? — поднял брови Бибиков. — Так это же именье Перегудова! Большой руки подлец, знаю, знаю.
— Может, он и подлец, — сказал Панин, приостанавливаясь, — а порядок-то нарушен.
— Зачинщики-то кару понесли?
— То-то, что нет! — выкрикнул Панин. — Каких-то двое казачишек проезжих да солдатишка тамошний мужиков-то подбили к бунту. Подбили да и — драла. Так и не словили их.
— А сам Перегудов?
— А Перегудов уцелел.
— Жаль, — улыбнулся Бибиков. — Ведь он тиран и притеснитель.
— Да, да, — возбуждаясь, проговорил Панин. — И не успели унять возмутителей в селе Большие Травы, как у нас под носом бунт содеялся, в псковской вотчине Ягужинского графа. Там управляющий некий французик де Вальс кашу заварил. Или вот вам!.. — граф прихлопнул ладонью лежавший на столе переплетенный том — «Экстракт дела о возмущении работных людей на Петровских олонецких заводах».
— Я, почитай, год в деревне прожил, — сказал Бибиков, — об этом деле мельком слышал, но тонкостей не ведаю.
— На Петровских заводах пушки льют, помимо всего прочего. — Панин сел за стол и придвинул к себе «дело». — К заводам приписано больше десяти тысяч крестьян — русских и карел. Работа принудительная: хочешь не хочешь, а иди. Не сообразуясь со здравым смыслом, администрация тягала крестьян на завод в самую горячую земледельческую страду. Это озлобляло мужиков. Вы сами знаете: на войну с турками пушки надобны, вот мужиков и заставляли работать чрез плети да палки день и ночь. А тут еще приказ — ломать мрамор для строящегося Исаакиевского собора. Мужику и спать недосуг. Каторгу из завода сотворили! Ну, народ и поуперся, возмутители нашлись. Калистратов, молодой мужик, да еще кой-кто из крикунов. Словом, коротко сказать, заварилась на заводах кутерьма, многие крестьяне кинули работу, в бега ударились; начались преследования, плети, пытки, насмерть забивали иных. Сенат всполошился, послал на завод комиссию из трех пьяных дураков, те сидели там не один месяц, бражничали, взяточки с заводского начальства брали. Сенат этих трех дураков снял, послал туда одного умного — новгородского губернатора графа Сиверса. Ну, сами знаете, Сиверс человек образованнейший и честнейший. Сам он туда по болезни не поехал, а рассмотрел дело по бумагам и дал Сенату свое мнение. В нем он во всем обвиноватил администрацию заводскую, а крестьян во всем оправдал.
— Да что вы?! — не без удовольствия воскликнул Бибиков.
— А вам сие в удивление? Он пишет, что причина ослушания крестьян состоит в чрезвычайно тягостном и беспорядочном наряде работников к поставке материалов, угля да леса в самую горячую земледельческую пору; крестьяне, лишаясь таким образом возможности снискивать пропитание от своих земледельческих занятий, пришли в отчаянье. И главною причиною отчаяния этого несчастного народа были, по мнению Сиверса, бездарные правители петрозаводской канцелярии. Вот его записка, — сказал Никита Панин, перелистывая дело. — Он ее кончает так: «Я молчал бы, если б не слыхал глухих жалоб, которых причины должны быть важны, если жалобы слышатся так издалека». Поелику доводы Сиверса были правильны, — ухмыльнулся Панин, — Сенат оставил его записку втуне, и замест трех первых дураков послал туда наводить порядки четвертого дурака, генерала Лыкошина. А волнение все шире да шире. Лыкошину довелось отправить в леса воинскую команду в сто человек, повел ее офицерик Ламсдорф. И вот слушайте, дорогой Александр Ильич… Ага! Чаек плывет… Прошу…
Лакей, подав чай и кучу сладостей, ушел.
«Привел свою дружину Ламсдорф в большое село Кижи, а там толпища больше шести тысяч: ружья, рогатины, кинжалы, народ там, почитай, звероловы все, охотники. Щупленький Ламсдорф для храбрости выпил, стал гарцевать на конике, стал покрикивать:
— Выдавайте возмутителей! Становитесь на работы!
А те:
— Ты, барин, лучше передай-кось в наши руки царский манифест. Да убирайся вместе с солдатней покудов жив, а то всем вам могила здесь будет!
Ламсдорф перетрусил, велел повертывать обратно. Толпа захохотала, двинулась за солдатами, ругала их, кричала:
— Ну, счастливы, солдатье, что стрелять не зачали! — Верст с восемь они провожали отряд свистом, руганью.
Сенат, получив известие, Ламсдорфа сместил, а послал к возмутившимся капитан-поручика Ржевского с подлинным именным указом императрицы. В указе некии льготы давались мужикам, мужики приглашались становиться на работу. Ржевский повел дело умиротворения по-умному. Несколько тысяч крестьян стали на работу. А непокорных в крае оставалось еще много. На усмирение послан был полковник князь Урусов. Ну, он и усмирил их… На сей раз все крестьяне объявили себя послушными…»
Панин допил чай, опять зашагал по кабинету и воскликнул:
— Ох, уж эти послушные из-под палки крестьяне! Это, я вам скажу, — порох. Чуть что — и снова кутерьма… Нет, плохо в отечестве нашем. Мужик за пазухой камень держит… И как отрегулировать сей сложнейший вопрос о барине и мужике — хоть убей меня — не ведаю…
— Опасаюсь, как бы сей вопрос не взялся отрегулировать сам мужик, — угрюмо сказал Бибиков.
Он ушел от графа Панина встревоженным. Его сознание было угнетено. Из разговоров с сановниками, с дворней, из переписки с друзьями да и по собственным наблюдениям он знал, что отношения между крестьянами и барами в дворянской России год от года становятся невыносимей. Вспышки, бунтарства, разбои. Назревают какие-то тягчайшие события, а воинской силы нет. «Хорошо, если Бог пронесет грозу, если удастся скоро разделаться с Турцией и Польшей. А вдруг — тьфу, тьфу! — появится какой-нибудь Гришка Отрепьев? Запылает тогда дворянская Россия!»
Подобные мысли не давали спать и придворной знати, и крупным рабовладельцам, и многочисленному мелкопоместному дворянству. Беспокоили они и Екатерину. Впрочем, царица надеялась на «промысел Божий» и на ретивость карательных отрядов. Ну, там она придумает еще какие-нибудь штучки, чуть полезные мужику и не очень вредные дворянам…