Пантелей знал также о небесных сферах и о том, что Солнце в восемь раз меньше Земли, благодаря чему и помещаются все его лучи на земной поверхности; и о том, что существует где-то, за великим океаном, еще одна земля необетованная, но переплыть этот океан живым людям не под силу, — переплыл его когда-то только Ной на своем ковчеге, теперь туда лишь после смерти могут добраться праведные души, ибо там расположен на восточной стороне рай, из которого вытекают четыре реки, проходящие под землей и текущие уже тут в виде Ганга, Нила, Тигра и Евфрата.
Пантелей набирался знаний так, как учил Василий Великий: «Посвятив себя изучению письмен внешних, потом уже начинаем слушать священные и тайные уроки и, словно бы привыкнув видеть солнце на воде, обратим, наконец, взгляды на самое светило. Если между учениями есть какая-нибудь взаимная сродственность, то познание их будет для нас уместным. Если же нет сей сродственности, то следует изучать разность учений, сопоставляя их между собою, что поможет утверждению учения лучшего… Позаимствуем в них те места, где они восхваляли добродетель и осуждали порок, ибо как для некоторых наслаждение цветами ограничивается запахами и пестротой красок, а пчелы собирают с них еще и мед, так и тут: кто гоняется не за одной лишь сладостью и приятностью произведений, тот может из них запастись в душе некоторой пользой».
Ярослав всегда смотрел на Пантелея с чувством радости и удовольствия. Отрок был для князя чем-то похожим на вещь, сделанную собственными руками. Вот сидит перед ним юноша, которого он оторвал от старого языческого мира, разъединил его с могучим представителем мира прошлого, склонил к себе, обогатил его душу. Пусть бы этот Пантелей был один на всю Русскую землю, то и это немалая гордость для владетеля, если подумать, что где-то короли заботятся лишь о том, чтобы подвластные не воровали у них на пастбищах коней, или же предпочитали заменять пышными одеяниями мудрость собственную, а уж о мудрости подданных они и в помыслах не имеют.
Но князь был твердо уверен также и в том, что беспокойно ерзает перед ним на скамье отрок Пантелей не из-за холодного зимнего ветра с Днепра, прорывающегося сквозь хлипкие стены и сквозь окошечки (княгиня Ольга любила посматривать на извозы, чтобы видеть, кто и с чем едет в Киев, поэтому во дворце было множество окошек, обращенных в сторону Днепра. Дворец не нравился Ярославу из-за своей неуютности, князь уже решил ставить себе новый дворец, как только все будет завершено по сооружению Софии), — душевная сумятица от избытка знаний лишала Пантелея покоя, сверх той мудрости, которую юноша впитал в себя из книг, нужна была еще и другая мудрость — ею же мог владеть лишь он, Ярослав. Это была мудрость поучений, наставлений и повелений. Делай вот так, а не так, думай об этом так, а не иначе.
— День миновал. — Ярослав взглянул в тусклое окошечко, увидел за ним ночь, ощутил с той стороны холодные удары днепровского ветра. Не поворачиваясь к Пантелею, велел: — Прочти-ка про день вчерашний.
Пантелей достал жесткий лист пергамента, лежавший между двух деревянных досок, скороговоркой прочел:
— «Пускай никому не покажется странным, если напишем что-то памяти достойное про суд Ярославов. Князь же судит еженедельно утром на торгу, определяет наказания, уроки вирниками и платы осьминникам при мощении мостов в Киеве.
За малейшее непослушание князь Ярослав вводит новые и новые виры, чтобы увеличить порядок в державе, а княжьей казне увеличить прибыль. В народе же об этом молвится: «Рука руку чешет, а обе зудят».
Опускаем множество вещей, о которых в соответствующем месте можно будет вспомнить, и опишем скромными словами церковь святой Софии, поставленную Сивооком и Гюргием-иверийцем, ибо церковь уже стоит и ждет украшения своей внутренней части. Как говорится: «Лоб чешется, да кланяться некому». Вельми удивляется весь люд церкви невиданной, но пока князь не побывал возле Софии с митрополитом Феопемптом, боярами, воеводами, священниками и челядью, пока не промолвил: «Быть по сему», никто вроде бы и не замечал церкви великой посреди Киева, так, будто родилась она лишь после княжеских слов. О мир тревожный и злой! Почему же так происходит всюду и всегда? Человека простого никто не слушает, какие бы великие истины он ни вещал, даже дела его величайшие умаляют; когда же человек занимает высокое положение, то даже молвленные им глупости становятся историческими».
— Что ты понаписывал? — недовольно буркнул князь. — Зачем все это?
— Все — правда. — Пантелей говорил тихо, невозможно было понять, испугался он или хотел скрыть насмешку в голосе.
— Нужна не правда, а вера. — Ярослав, тяжело прихрамывая, прошел от окна, сел на скамью напротив Пантелея, так что теперь и его лицо попало в полосу слабого света. — Вера же не требует подробностей, ограничивается сутью. Не пиши слов всех — и так поймут. При писании дорожи временем, а еще больше — пергаментом, ибо куплен он в самом Константинополе.
— Хотя пергамент купленный, зато письмо домашнее, — не выдержал отрок, и теперь уже стало совершенно очевидным, что не до конца удалось князю оторвать хлопца от того заросшего бородой древлянского мудреца, который успел передать отроку свое упрямство. Но Ярослав тоже принадлежал к терпеливым и упрямым: однажды начав какое-нибудь дело, он уже никогда не отступал.
— Писать нужно, — словно бы ничего и не заметив, говорил князь мягким голосом, — только про великое, опуская второстепенное. Нужно стремиться к старательности в изложении событий, как это делалось когда-то в каролингских пергаментах, которых ты не читал из-за своей темноты, но которые я дам тебе хотя бы посмотреть. Ромейские хронисты с сухим перечислением годов и дел неважных для тебя не образец. Были у них и летописцы, которым пробуешь следовать, но отличались они пышным многословием и не имели силы в мыслях. Не поддавайся искушению сосредоточиваться только на неполадках и ошибках. Недостатки великого человека могут быть столь же поучительными, как и достижения, но значение имеют лишь последние, первые же следует оставлять без внимания, чтобы не стали они когда-ни-будь оправданием для правителей ленивых и бездарных. Не уподобляйся византийскому историку Прокопию, который днем писал о высоких деяниях своего властелина императора Юстиниана, а ночью, запершись в келье, тайком записывал в тайные тетрадки сплетни и паскудства о придворных и императорской семье.
Пантелей молчал. Ерзал на скамье, языческой хитростью сверкали его светлые глаза, в них было трудно разобраться, точно так, как трудно бывает иной раз человеку заглянуть в затаившиеся лесные чащи, в зеленые шумы, в широколиственные папоротники.
А на следующий день уже в новой церкви, стоя впереди огромной свиты рядом с митрополитом, Ярослав снова вспомнил о Пантелее, ибо, бросая взор через левое плечо, видел тяжелую фигуру Сивоока, чувствовал, что тот ждет решения справедливого и мудрого, точно так же как отрок ночью ждал, когда князь перестанет поучать его и отпустит описывать события нового дня, перемежая их упрямыми умствованиями. Упрямые, упрямые люди окружают его со всех сторон! А может, так и нужно? Может, и князю следует заимствовать у них упорства? Может, князь точно так же должен быть похожим на свою землю, как этот великий умелец Сивоок: взгляд из-под бровей, глаза будто из седых туманов, неизведанной таинственности глубин.
Дабы задобрить князя, а может, чтобы поскорее покончить с переговорами на морозе, в этой невысохшей неприветливой и страшной в своей обнаженности церкви, митрополит прежде всего повел речь об изображении в храме его ктитора, то есть основателя. На западной стене должен был быть изображен сам Ярослав, который в сопровождении Богородицы преподносит сооружаемый храм Христосу. А на боковых стенах изображение всей княжеской семьи: с одной стороны сыновья, с другой — дочери с княгиней Ириной во главе.
Места для этого было предостаточно, могло создаться впечатление, что строители заблаговременно заботились именно о прославлении ктитора-князя: под хорами над западной тройной аркой, как раз напротив алтаря.
— Кто же это сделает? — заинтересовался князь, оглядываясь на Сивоока, ибо надеялся, что именно он должен был бы взяться за такое почетное дело.
Однако Сивоок молча отошел чуточку назад и выпустил из-за себя Мищилу. Тот развернул перед Ярославом длинный свиток пергамента, почтительно склонился перед князем, принялся длинно и нудно что-то объяснять, собственно, и не объяснял, а велеречиво воздавал хвалу князю, не забывая и о себе, показывал, где и как будет укладывать различную мозаику, обращал внимание на важность уметь подобрать наиболее подходящие цвета для княжеской одежды и вообще для мельчайших вещей. Ярослав невольно подумал, что чем меньшим талантом обладает человек, тем значительнее относится он к самому явлению творчества, своему труду, хотя там иногда искусства может и не быть. Ему очень хотелось спросить, почему же все-таки не Сивоок берется изображать княжескую семью и его самого, но сдерживался. С художниками никогда не знаешь, как лучше вести себя. Они всегда остаются загадочными для властелина. Становятся между властью и народом словно бы самозванно, — или же они предназначены для этого высшими силами? Собственно, и народ для князя — что такое? Князь всегда знает не весь народ, а лишь ту часть, к которой принадлежит сам. Остальные же — либо враги, либо просто темная толпа, не заслуживающая внимания. Даже все ситники, высовывающиеся из толпы в прислужники, в конце концов не что иное, как примитивные блюдолизы, которых ценишь за верность, похожую на верность обыкновенных послушных псов. Однако ни один художник, даже самый бездарный, не потерпит такого обращения.