— Я должна так понимать, отец, что в Мерзебурге, принимая в лен Лужицу и Мильско, уже в ту минуту, когда преклонил колено перед Генрихом, ты уже лелеял мысль, что как только станешь сильнее, то ни ленником его больше не захочешь быть, ни подаренных тебе земель не вернешь?
Болеслав добродушно засмеялся:
— Подаренных земель, говоришь? Но ведь на этих землях тогда стояло мое войско! Это я их Генриху подарил, временно соглашаясь, чтобы дал мне в лен то, над чем у него уже давно власти не было.
Установилось долгое молчание.
— И все же, отец, — уже не издевалась, а вздыхала Рихеза, — это тяжелый грех — не сдержать клятвы, даденной императору, святотатственно обнажить против величия Рима дерзкий меч, серебряных орлов пустить против золотых. Ты сказал, что я сообразительна, как все женщины, от Оттоновой крови рожденные либо с этой кровью на супружеском ложе породнившиеся. Изволь же и моего совета послушать, коли я сообразительна. Как Оттон Первый слушал советов Адельгейды, Оттон Рыжий слушал советов Феофано, Оттон Чудесный слушал советы бабки, матери и всех сестер, из которых одна с молоком своим передала мне эту сообразительность, что ты изволил у меня усмотреть… Разве не лучше вместо того, чтобы ссориться с императором, вместе с ним ударить на датчан? Англию спасти?
Аарон был уверен, что Болеслав должен бы издевательски и добродушно усмехнуться в тот момент, когда стал объяснять Рихезе, что ему вовсе не надо, чтобы Этельред быстро вернулся из изгнания в Англию. Он получил надежное известие, что Болеслав Ламберт, его единокровный брат и непримиримый, весьма искушенный враг, советовал королю-изгнаннику, чтобы тот вновь откупился от датчан, как уже трижды делал.
— Ибо Болеслав Ламберт полагает, что датчане, вновь взяв серебро от короля Англии, уйдут с английского острова и вновь против меня обратятся, десятикратно подкрепись ладьями, оружием, мечами, на Этельредово серебро купленными. И еще думает мой брат, что это он сам рядом с Капутом поведет против меня норманнов, а, победив их мечами меня и дружину мою, сам вместе со своими братьями польской землей владеть будет.
"И если бы не я, если бы не дружба Этельнота ко мне, никогда бы Болеслав об этом не узнал", — довольно улыбнулся про себя Аарон.
— Заблуждается мой брат, думая, что датчане, получив серебро, уйдут из Англии, как бывало раньше. Не довольствуется Канут данью: не за добычу он воюет, а за корону. И пусть воюет. Чем рьянее будет он добиваться английской короны, тем позже против меня обратится. А когда наденет на себя корону — а он ее наверняка наденет, запомни мое слово, Рихеза, — только тогда, может быть, он захочет отобрать у меня Йомсборг, а может быть, и Гданьск. Но тогда уже опять будет мир между мной и императором: и это мое слово ты тоже запомни. И может быть, действительно тогда мы вместе с императором обратим свой меч против датчан.
— Почему именно тогда? Почему ты начинаешь святотатственную войну против императора, отец, если уже сейчас думаешь о мире?
— Потому что сейчас Генрих хочет иметь меня ленником, а как начнет воевать со мной, так ему расхочется.
Рихеза засмеялась:
— Мне кажется, отец, что ты всего, что захочешь, всегда добьешься.
— Не всегда, детка. Вот хотел же, чтобы Чехия у меня осталась без того, чтобы колено преклонять, — не вышло. Но я уже сказал тебе, что ошибся тогда. А когда не ошибаюсь, добиваюсь всего, чего хочу. И знаешь, почему так бывает? Потому что я привык добиваться в этот день только того, чего в этот день можно добиться. И ты знаешь, кто меня этому научил? Твой дядя, император Оттон. Он внушил мне эту мудрую науку папы Сильвестра, хотя сам ей не следовал. А раз не следовал, то и пал. Он призраки за правду полагал, как и ты, детка.
И вновь тишина. Аарон предположил, что в глазах Болеслава светится отцовская нежность, а в глазах Рихезы — изумление и упрямство.
— Я назвал тебя бедной дурочкой, Рихеза. Но на самом деле я вовсе так не думаю. Наоборот, такой умной женщины я еще не встречал…
"А вот сейчас Рихеза, наверное, краснеет", — промелькнуло у Аарона, еще больше удивленного.
— Такой умной, — продолжал Болеслав, — что поистине глупец будет тот, кто не позавидует моему Мешко, имеющему такую супругу. Мудрость, красота и благородная кровь — как редко это сочетается в одном человеке…
— Не погневайся, государь мой отец, но слово твое обратится против тебя самого.
— Что ты хочешь сказать? Не пойму тебя…
— Наконец и могущественный Болеслав чего-то не понимает! — торжествующе воскликнула Рихеза. — Но не знаю, позволено ли будет мне объяснить, что я подумала, отец… Еще ударишь меня за оскорбительное слово.
— Что же это за слово?
— Разрешаешь, отец? Не ударишь? Что ж, скажу, но помни: не прогневайся. Я хотела спросить, должна ли я по твоим словам считать тебя глупцом?
Аарона бросило в жар, потом в холод и снова в жар.
— Тихо, детка, — послышался из-за завесы после долгой-долгой минуты молчания голос Болеслава, низкий, как никогда еще, и странно трепетный. — Ведь это же мой сын, за кого ты вышла…
— Ты не мог не знать, что не за Мешко я хотела выйти… — Голос Рихезы тоже был необычно низким и тоже странно трепетный. — Ты не мог не знать, не мог… Ты не мог не понять, почему я взывала в Кёльне к Тимофею, что я еще молода, чтобы идти на ложе с супругом… что мне еще рано рожать… И вовсе не рано было, лгала я. Знала я, что Эмнильда больна… что еле ноги волочит… что через три-четыре года умрет…
Голос Болеслава зазвучал серьезно, почти сурово.
— Эмнильда все еще жива, Рихеза…
— Но ей недолго жить! — воскликнула Рихеза с нескрываемым, почти диким упоением. — Еврей, врач из Мисни, который спас Аарона в Познани, сказал Антонию, что не дальше чем через два-три года умрет твоя Эмнильда. Три года, всего три года! И вы не могли подождать? Силой толкали меня на ложе к Мешко, а ведь я вовсе не на его ложе хотела…
— Этого еврея на кол надо бы посадить за такие слова, — жестко сказал Болеслав.
Но Рихеза будто и не слышала его.
— lie о Мешко я думала, мечтая о радостной минуте… Не Мешко хотела родить сына от крови Оттонов и базилевсов… Не с Мешко хотела я взойти на ступени Капитолия… Сколько раз являлся ко мне в ночи Оттон Чудесный, сколько раз уговаривал меня, чтобы я только того любила, кого и он жарче всех любил.
У Аарона шумело в ушах, стучало в висках. Он резко сплетал и расплетал руки, даже суставы хрустели.
"Сейчас она кладет ему голову на колени… Сейчас он гладит ее голову, высвобождает ее волосы из-под чепца".
— Мы бы поехали с тобой в Рим с серебряными орлами впереди, а вскоре бы перед нами понесли золотых. Не стал бы Генрих императором, не на его и Кунегунды голову, а на твою и мою возложил бы святейший отец Бенедикт золотую диадему цезарей… Исполнилась бы мечта Оттона Чудесного, вдвойне сбылась бы, наполняя великой радостью его святую душу, пребывающую в лоне господнем.
— Никогда не сбылась бы, Рихеза.
Вновь минута молчания.
"Сейчас она резко откинула голову, смотрит ему в лицо удивленными и вновь гневными глазами".
— Не сбылась бы? А ты не унижаешь священную память Оттона? И своего великолепия и мощи не унижаешь ли, государь мой супруг? Позволь мне сейчас так тебя назвать… только сейчас…
— Не позволю, дочь моя.
"На словах не разрешает. А голосом? И глазами тоже, наверное, которых я не вижу".
— Признай, что унизил, как я сказала, и память Оттона Чудесного, и свою чудесную мощь. Не верю, чтобы не могло исполниться то, чего вы оба так хотели. Давно бы уже понесли перед тобой на Капитолий орлов, если бы ты того захотел. Не захотел. Призывал тебя Оттон: "Приди, поддержи меня мощью своей!" Не пришел, не поддержал. Не любил ты Оттона, как он тебя.
— Любил, детка. Но я уже сказал: к тому только я привык стремиться, чего могу добиться.
— Ты же добился блистательного звания патриция Рима. Добился бы и священной императорской диадемы.
— Не добился бы, Рихеза. Так же, как твой дядя Оттон не добился бы никогда того, чтобы Римская империя возродилась именно в таком виде, какой ему был мил. Ведь только Христос мог воскресить погребенного Лазаря, а Оттон не был Христом. Вот и я скажу тебе, что Оттон даже того не смог бы добиться, чтобы я на самом деле был патрицием Рима.
— Ты был патрицием.
— Это верно, Оттону правилось называть меня так, Рихеза. Но это был всего лишь пустой звук. Я могу быть и буду могучим королем славян, не признавая над собой ничьей власти, кроме Христовой, но Римом славянин управлять уже не может ни как император, ни как патриций…
— Славянин, германец или италиец — все одинаковы перед величием Рима.
— И это тоже всего лишь пустой звук, Рихеза. Это только дяде твоему казалось, что можно возродить Римскую империю, объединяющую все земные племена, как равные перед величием Рима. Ныне Римская империя — это то же самое, что германское королевство; именем Рима германцы прикрывают свою ненависть и презрение к другим народам; под прикрытием этого имени они умножают могущество свое, своего племени. А чтобы другие племена им легче покорялись, они обманывают их красивыми словами о единстве и равенстве всех людей в лоне разноплеменной империи. Да и не только чужих, своих так же обманывают, как тебя и Гериберта. Немногие даже из германцев правду уразумели. Генрих ее знает, понимает Рихард, верденский аббат, и Дитмар тоже понимает.