— Ты был патрицием.
— Это верно, Оттону правилось называть меня так, Рихеза. Но это был всего лишь пустой звук. Я могу быть и буду могучим королем славян, не признавая над собой ничьей власти, кроме Христовой, но Римом славянин управлять уже не может ни как император, ни как патриций…
— Славянин, германец или италиец — все одинаковы перед величием Рима.
— И это тоже всего лишь пустой звук, Рихеза. Это только дяде твоему казалось, что можно возродить Римскую империю, объединяющую все земные племена, как равные перед величием Рима. Ныне Римская империя — это то же самое, что германское королевство; именем Рима германцы прикрывают свою ненависть и презрение к другим народам; под прикрытием этого имени они умножают могущество свое, своего племени. А чтобы другие племена им легче покорялись, они обманывают их красивыми словами о единстве и равенстве всех людей в лоне разноплеменной империи. Да и не только чужих, своих так же обманывают, как тебя и Гериберта. Немногие даже из германцев правду уразумели. Генрих ее знает, понимает Рихард, верденский аббат, и Дитмар тоже понимает.
— Ты заблуждаешься. Все трое, кого ты назвал, горячо верят в то, во что и дядя Оттон верил: в разноплеменную империю, а не только германскую.
— Откуда ты знаешь?
— Они сами всегда говорили об этом.
Болеслав рассмеялся:
— Я же сказал тебе сегодня, что обманута ты, бедняжка. Неужели ты не слышала, как я сказал Антонию, что надо тебя простить, ибо не ведаешь, что творишь. Прошу тебя, перестань Мешко и всех моих близких обманывать призраком разноплеменной империи и обманом этим ослаблять наше славянское сопротивление германцам…
И вновь показалось Аарону, как тогда в разговоре с греком, спутником по дороге в Познань, что у него в руках вся книга, книга, из которой доселе читал он лишь отдельные листки. И вдруг понял Аарон, почему король Генрих так хотел, чтобы Рихеза вышла замуж за сына Болеслава, почему аббат Рихард на исповеди открыл Рихезе, что Генрих живет со своей женой, как с сестрой, что не будет иметь от крови своей наследника, к которому перейдет императорская диадема, почему Дитмар прекратил вдруг доказывать, что лишь германцы должны владеть Римом, а славяне никогда римлянами не будут, разве что превратившись в германцев…
Но Рихеза все еще не сдавалась. Еще упиралась. Возбужденным голосом она воскликнула, что Герберт-Сильвестр не был германцем, не любил германцев, но никто не рисовал Оттону более ярких картин возрожденной разноплеменной империи.
— Когда я лет двадцать назад прибыл в Магдебург, — медленно, задумчиво и сосредоточенно ответил Болеслав, — мне показали удивительную махину, в которой Герберт на что-то нажимал, и от этого нажатия махина издавала разные звуки, порой весьма дивные звуки. Я думаю, что вот так же играл Герберт-Сильвестр на душе государя Оттона. Там нажмет, тут — и она издаст нужный ему тон. Я понимаю, что какую-то дивную песнь хотел сыграть Герберт-Сильвестр на душе Оттоновой, но что за песнь, того я даже угадать не смею, Рихеза, да и не хочу. Встревожили бы меня, наверное, те звуки, а я не люблю тревожиться, тем более что даже далекое эхо этой песни до меня сюда не дойдет.
"Дойдет когда-нибудь, дойдет", — радостно, почти торжествующе подумал Аарон.
Он-то знал, что это была за песнь. С недавнего времени знал. С той ночи, когда в Тынце исповедал его Тимофей.
И более того знал Аарон. Знал, что Болеслав ошибается. Вовсе это не призрак возрождающейся разноплеменной империи. А живая правда. Только не золотые орлы являются символом этой владеющей миром империи, а золотые ключи. "Когда я на ступенях Капитолия, — звучали слова Иоанна Феофилакта, Бенедикта Восьмого, точно переданные Аарону Тимофеем, — обращался в день празднества Ромула к Оттону со словами "Энеиды" о предназначении Рима, мне хотелось смеяться и плакать одновременно. Кому властей был прощать бедный ребенок Оттон? Кого властен был унизить? А мы, церковь Петрова — община, черпающая свою мощь в мудрости для того, чтобы она служила любви и доброте, — с каждым днем со всевозрастающей правотой будем говорить о себе словами "Энеиды":
Tu regere imperio populos, Romane, memento,
Parcere subiectis et debellare superbos.[27]
Ибо Рим — это мы; правящая миром империя разноплеменная — это мы.
Мы возлагаем императорскую диадему на покорно преклонившего колени у ног наших короля германцев.
И мы же поддерживаем владыку славян в его сопротивлении германцам. Потому что именно для нас, истинного Рима, одинаковы перед величием империи, символом которой являются золотые ключи, и новокрещенные славяне, и германцы, кичащиеся своим мнимым правом владычить над славянами. И те и другие наши дети, одинаково нуждающиеся в доброте и любви".
"Вот кому ты служишь, отец Аарон, — закончил исповедь на рассвете Тимофей. — Ты поступил в благороднейшее служение. Радуйся, будь весел и бодр. А когда снова почувствуешь, что тебе докучают видения, облаченные в образ тот или иной, вновь приди, вновь припади к моим коленям. Ты счастливее всех мудрецов и вождей древности; те, когда начинали чувствовать к себе отвращение, не умели воскликнуть: "Asperges me hysopo et mundabor, lavabis me et super nivem dealbabor!"[28] И не терзайся Феодорой Стефанией, ни той, у которой зеленые глаза, ни той, у которой синие".
Но из слов Болеслава оказывалось, что только одна была Феодора Стефания. Та, что в Риме, — зеленоглазая. Рихеза же, видимо, не ведает, что творит, — не ведает, кому служит.
— Мечтаниями о разноплеменной империи, о наследии Оттона вскармливали тебя, как материнским молоком, пока не заморочили окончательно. Обольщали тебя коварным словом, что они и мы имеем общую цель, для того обольщали, чтобы ты служила их делу во вред нашему, сама о том не ведая. Ты не римлянка, Рихеза. И никогда ею не будешь. Ты дитя германской крови и жена князя, который будет королем всех славян. Кто тебе ближе, детка: германцы или мы? С кем ты? Ты можешь быть там или тут. На Капитолии ты не будешь никогда.
И вновь тишина.
А когда прервала ее наконец Рихеза, Аарону трудно было уверовать, что это ее голос. Он был глухой, хриплый, ломался на каждом слове.
— Ты сказал: "С кем ты? Можешь быть тут или там". А разве я не могу быть и тут и там?
— Нет, детка.
— Ты сказал: "Германцы говорят: Рим — это мы". А вы не собираетесь объявить себя Римом?
— Мы хотим быть Римом. Но ведь сколько же надо приложить сил, Рихеза, прежде чем мы станем Римом. Рим — это святая вера, а сколько еще среди нас язычников, тайных и даже явных? Рим — это могущество, а я еще королевской короны, символа могущества, на голову свою не возложил. Рим — это великолепные здания, а у нас курные избы. Рим — это наука и мудрость, а мы темные. Рим — это блестящий язык, передающий верно любую мысль, а я вот по-германски, на языке врага, с тобой изъясняюсь, чтобы какую-нибудь глубокую мысль верно передать, но и всего того, что подумаю, высказать не способен. А вот Мешко способен: по-латински говорит, любую мысль словом выразит. Люби Мешко. Он красивый и мудрый — чудная вы пара. Только перестань его морочить Оттоновым наследием, Капитолием, серебряными орлами.
— Так ты гнушаешься серебряными орлами? Всегда ими гнушался?
— Никогда я ими не гнушался, Рихеза. Это знак любви, чудесной любви, которой воспылал ко мне гонец, якобы могущественный, а на самом деле глубоко несчастный, так как он и сам не знал, кто он: грек или германец?
— Он был римлянином.
— Вот опять ты себя обманываешь. Не был он римлянином. Призрак принимал за правду, вот и ты так же. Только в нем и было от римлянина, что понимал, что величие Рима — это могущество. Почитал могущество. С плачем призывал его к себе. Украшал его. Мое могущество украсил серебряными орлами. Уже не улетят от меня. Не захиреют со мною. Это ничего, что серебро на них поблекло. Все так же украшают могущество, хоть и поблекли.
Аарон оторвался от завесы. Он услышал звук, напоминающий поцелуй. В лоб целует? Или в губы?
Уходил он радостный, веселый. Вот и последний морок исчез: он убедился, что Рихеза не Феодора Стефания. И он может служить ей верно и спокойно. Не падет на него подозрение Болеслава об участии в кознях и заговорах — не изгонят его из Тынца, где он согласно с указаниями Тимофея будет служить делу разноплеменной империи, империи, правящей миром, символом которой являются золотые Петровы ключи. Хорошо ему в Тынце — спокойно, безопасно, тепло.
Без тревоги шел он по темным комнатам. Никто невидимый не укрывался у стен или в углах.
И заблудился в темноте. Но ничуть не испугался. Весело напевая вполголоса, кружил он по большим пустым комнатам с маленькими оконцами, сквозь которые поглядывали на него веселые, как и он, звезды. И вдруг остановился. Откуда-то рядом донесся голос Рихезы. Аарона удивили ее слова. Еще больше удивился бы он, если бы мог видеть ее взгляд, обращенный на супруга. Но в ее опочивальню он так же не мог войти, как и в ее душу и мысли. Впрочем, это и лучше было для него, что не мог проникнуть ни туда, ни туда. Лишился бы веселья, роднящего его со звездами. А Рихеза говорила: