Княгиня Дашкова внимательно следила за тем, какие книги продаются в академической лавке. «Однажды, – писала она, – в русской Академии явился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык; этот памфлет был написан Радищевым». Автор, возмутивший честолюбие княгини, служил в подчинении ее брата, графа Александра Воронцова, который Радищева ценил высоко.
Дашкова поспешала увидеть брата:
– На што тут панегирик Ушакову, который в Лейпциге с автором школярствовал? В сочинении этим нет ни слога, ни идеи, за исключением намеков, которые могут быть опасны…
Воронцов, прочтя «Житие Ушакова», сказал сестре:
– Не следует тебе строго осуждать Радищева! Книгу ни в чем дурном нельзя упрекнуть, кроме одного: автор слишком уж превознес своего героя, который ничего путного в жизни не сделал, ничего умного не сказал.
Ответ Дашковой был таков:
«Если человек жил только для того, чтобы есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все, очертя голову; и эта авторская мания, вероятно, со временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное».
Граф Воронцов на эти слова сказал сестре:
– Набата к революции в России я не жду.
– Так услышь набат из Франции…
Радищев обратился к обер-полицмейстеру столицы Никите Рылееву за разрешением напечатать свою новую книгу. Рылеев публикацию ее разрешил. Радищев приобрел печатный станок, на Грязной улице устроил свою типографию. Поверх станка он выложил новую книгу – «Путешествие из Петербурга в Москву».
Александр Николаевич был горд:
– Мрачная твердь позыбнется, а вольность воссияет…
* * *
Никита Иванович Рылеев, столичный обер-полицмейстер, был дурак очевидный. «Объявить домовладельцам с подпискою, – указывал он, – чтобы они заблаговременно, именно за три дни, извещали полицию – у кого в доме имеет быть пожар». В книге Радищева, которую он разрешил печатать, Рылеев ничего не понял, а скорее всего, даже не прочел ее. Не вник, наверное, и в эпиграф из «Телемахиды», от которого мороз по коже дерет: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй…»
Екатерина еще не вполне ощутила угрозу французской революции, на всякий случай предупредив Рылеева:
– Ты, Никита Иваныч, не проморгай. Помни, что завелась во Франции шайка, жакобинцами прозываемая. Если где что заподозришь, пресекай немедля, таких жакобинцев улавливая.
– А как узнать этих жа… жа? – вопросил Рылеев.
– У себя дома они колпаки красные носят.
Всякий бы понял: «у себя дома», – значит, во Франции. Но Рылеев понимал все иначе. Вышел он на площадь Адмиралтейскую, глядь – а там в доме, на первом этаже, окно растворено, сидит человек в домашнем колпаке из красной фланели и, негодник такой, еще и кофе пьет. Рылеев мгновенно его арестовал, вернулся во дворец, преисполненный радости:
– Нашел! У меня глаз острый. Сразу и нашел…
Выяснилось, что первый этаж в доме князей Лобановых-Ростовских снимал одинокий старик, отставной генерал от фортификации, француз происхождением. Екатерина дурака своего разбранила, а француз, живший на пенсию в 2000 рублей, теперь за «невинное претерпение» стал получать из казны 4000 рублей.
«Фелица» чуть палкой не излупила Цербера своего:
– Из-за тебя, олуха, две тыщи рублев – коту под хвост! Усерден ты, Никита Иваныч, да не по разуму… Кстати, проследил ли ты, куда Дмитриев-Мамонов на карете катается?
Доклад был ужасен. Во время выездов и прогулок фаворита по набережной примечено: «…у Александра Матвеевича происходит с кнж. Щербатовой сердечное махание». А тарелки с фруктами, которые Екатерина посылала в комнаты фаворита, стали находить – уже пустыми – в покоях той же фрейлины Щербатовой.
– Она еще и мои апельсины ест! – возмутилась Екатерина.
Походкой величавой павы, хрустя одеждами, все замечая и запоминая, «Фелица» обходила свои обширные апартаменты. Резиденция ее обрела византийскую пышность, церемониальной послушности придворных штатов могли бы позавидовать даже кардиналы римского папы. А гудоновский Вольтер в мраморе ехидно взирал на свою «ученицу» с высоты «вольтеровского» кресла, окруженный классическими антиками. Екатерина однажды, постучав по мрамору тростью, вскользь заметила Безбородко:
– Я нашла ему место – он неплохо у меня устроился.
Безбородко, глядя на Вольтера, думал об ином:
– Если б не эта старая болтливая обезьяна, может, и не было бы нынешних возмущений во Франции.
– Нет, – ответила Екатерина, прежде подумав. – Вольтер никакого фанатизма никогда не терпел, а у всех парижан своя философия: рабочий имеет в день пятнадцать су, но буханка хлеба в четыре фунта стоит тоже пятнадцать су… Этой несчастной арифметики вполне достаточно, чтобы народ взбесился!
Потемкин оставил Петербург как раз в те дни, когда в Париже решалась судьба королевской Франции. Созыв нотаблей и Генеральные Штаты не образумили Екатерину. «Я не боялась старой Франции с ее могуществом, не испугаюсь и новой с ее нелепостями», – писала она.
Сегюр в разговоре с императрицей проявил легкомыслие, заявив, что все идет к лучшему.
– Сегюр уже поглупел! – говорила Екатерина графу Строганову. – Я велю запросить своего посла Симолина, кто из русских болтается в Париже без дела, и пусть все они возвращаются домой… Кстати, Саня, а где твой сын Попо?
– Он тоже в Париже.
– Укажи ему волей отцовской вернуться в Россию…
Наконец в Петербург примчался грязный и небритый секретарь Павлов, посланный курьером от посла Симолина. Павлов сообщил, что народ взял Бастилию, в числе штурмовавших ее были и русские – художник Иван Ерменев, два князя Голицына и молодой Попо Строганов, адъютант Потемкина, в красном фригийском колпаке. На стол перед Безбородко курьер выкладывал из сумки плотные, увесистые пачки революционных брошюр.
– Забирай все, и пойдем к императрице.
– Немыт. С дороги. Голодный. Боюсь.
– Ступай смелее. Не съест она тебя…
Екатерина вскрывала депеши Симолина: «Революция во Франции свершилась, королевская власть уничтожена… Было бы заблуждением рассчитывать теперь на союз с Версалем… Вчера цена хлеба весом в четыре фунта снизилась на одно су».
– Из-за одного-то су стоило ли ломать Бастилию? – сказала Екатерина. – А каково ваше мнение, господин Павлов?
– Извините, – лепетал курьер. – С дороги. Не ел. Не спал. Видит бог, как я спешил… Мнение, какое и было, растрясло на ухабах. Мне бы теперь только выспаться.
Весть о падении Бастилии вызвала в русском народе всеобщее ликование, будто не парижане разрушили Бастилию, а сами русские по кирпичику разнесли Петропавловскую крепость. На улицах обнимались незнакомые люди, чиновник поздравлял офицера, кучер лобызал лавочника, – это было непонятно и графу Сегюру, который наблюдал за ликованием России из окон своего посольства. «Хотя Бастилия, – писал граф Сегюр, – не угрожала ни одному из жителей Петербурга, мне трудно выразить тот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы…»
Русские газеты печатали самые свежие новости из Франции, книготорговцы свободно продавали революционную литературу. «С.-Петербургские ведомости» опубликовали «Декларацию прав человека и гражданина». Москва не отставала от столицы, торгуя с лотков карикатурами на монархов Европы, портретами трибунов французской революции. Образованные люди (и не только дворяне) скупали всю эту литературу, создавая уникальные библиотеки; кажется, они понимали, что скоро этой свободной торговле придет конец и тогда любая тощая брошюрка станет исторической ценностью. А люди постарше и поосторожней предупреждали молодых смельчаков:
– К чему собирать все это? У нас Емелька Пугачев не читал Вольтера и Бастилии не разрушал, зато таких дел натворил, что маркизу Мирабо за ним не угнаться… Наше счастье, что мы далеки от Парижа, до нас эта зараза не скоро докатится!
* * *
Интриги подлого Салтыкова, исподтишка выдвигавшего на стезю фаворита Платона Зубова, не укрылись от взоров хитрейшего Безбородко: он тоже решил сыграть в придворную лотерею, срочно вызвав из Миргорода своего племянника Григория Милорадовича, о красоте которого Екатерина не раз поминала. Женщина уже заметила и Зубова и Милорадовича, но выводов еще не сделала. Она всегда действовала с изощренностью дипломата. Желая точно убедиться в измене, Екатерина как бы нечаянно завела разговор с Дмитриевым-Мамоновым, проявив о нем «материнскую» заботу:
– Саша, ты ведаешь, как горяча любовь моя, а мой век невечен. Хочу при жизни своей видеть тебя счастливым. Есть на примете самая богатая невеста в России – графиня Катенька Брюс, дочка моей покойной подруги. Скажи мне только слово, и твое счастье, твое благополучие будут мною устроены.