Опустив голову и уткнувшись лбом в ладони, я сидела среди кустов. Мне было слышно все, что говорилось по соседству, — я сидела совсем близко. Однако долгое время ни о чем интересном они не говорили. Болтали о нарядах, о музыке, об иллюминации, о погоде. То и дело кто-нибудь произносил: «Отличная погода, ему повезло; „Антига“ (судно, на котором он отплыл) доплывет быстро». Но что это за «Антига», и куда она направляется, и кого везет, не упоминалось.
Эта приятная беседа, кажется, занимала мадам Уолревенс не более, чем меня; она ерзала, беспокойно озиралась, вытягивала шею, вертела головой, вглядывалась в толпу, словно кого-то ожидая и досадуя на промедление.
— Où sont-ils? Pourquoi ne viennent-ils?[324] — то и дело бормотала она себе под нос; и вот, будто решившись наконец добиться ответа на свой вопрос, она громко выговорила одну фразу, довольно короткую, но фраза эта заставила меня вздрогнуть. — Messieurs et mesdames, — сказала она, — où donc est Justine Marie?[325]
Жюстин Мари? Как? Где может быть Жюстин Мари — мертвая монахиня? Да в могиле, конечно, мадам Уолревенс, — вам ли этого не знать? Вы-то к ней скоро отправитесь, но она к вам уж никогда не вернется.
Так отвечала бы я ей, если бы от меня ждали ответа; но никто, кажется, не разделял моих мыслей, никто не удивился, не растерялся, никого от этих слов не покоробило. На сей удивительный, кощунственный, достойный аэндорской волшебницы[326] вопрос горбунье ответили преспокойно и буднично.
— Жюстин Мари, — сказал кто-то, — сейчас будет здесь. Она в киоске и вот-вот придет.
После этого вопроса и ответа перешли к новой теме, но болтовня осталась обычной болтовней — легкой, рассеянной, небрежной. Все обменивались намеками, замечаниями, отрывочными и неясными, ибо касались они людей, которых не называли, и обстоятельств, о которых подробно не говорили, так что, как ни вслушивалась я в разговор (а я теперь вслушивалась в него с живым интересом), я поняла только одно: затевается какой-то план, связанный с призрачной Жюстин Мари — живой или мертвой. Семейная хунта, верно, всерьез занялась ею; речь шла о браке, о состоянии, но за кого ее прочили, я так и не поняла, возможно, за Виктора Кинта, возможно, за Жозефа Эмануэля — оба были холостяками. Потом мне было показалось, что намеки касаются находившегося тут же молодого белокурого иностранца, которого называли Генрихом Миллером. Посреди всеобщего веселья и шуток мадам Уолревенс время от времени вдруг подымала ворчливый недовольный голос; правда, нетерпенье ее несколько умерял неусыпный надзор упрямой Дезире, которая отступала от старухи лишь тогда, когда та замахивалась на нее палкой.
— La voilà! — вдруг закричал один из собравшихся. — Voilà Justine Marie qui arrive![327]
Сердце во мне замерло. Я припомнила портрет монахини, ее печальную любовную повесть; перед моим внутренним взором прошли смутный образ на чердаке, призрак в аллее, странная встреча подле berceau; я предвкушала разгадку, предчувствовала открытие. Ах, когда уж разгуляется наша фантазия, как нам ее удержать? Найдется ль зимнее дерево, столь нагое, или столь унылое жвачное, жующее ограду, которое мечта наша, скользящее облако и лунный луч не обратят в таинственное видение?
С тяжелой душой ожидала я чуда; дотоле я видела как бы сквозь тусклое стекло то, что теперь увижу лицом к лицу. Я вся подалась вперед, вглядываясь.
— Идет! — крикнул Жозеф Эмануэль.
Все расступились, пропуская долгожданную Жюстин Мари. В эту минуту как раз мимо проносили светильник; пламя его, затмив бледный месяц, отчетливо высветило решительную сцену. Верно, стоявшие рядом со мной тоже ощущали нетерпение, хоть и не в такой степени, как я. Верно, даже самые сдержанные тут затаили дыханье. У меня же все оборвалось внутри.
Все кончено. Монахиня пришла. Свершилось.
Факел горел рядом — его держал служитель; длинный язык пламени чуть не лизал фигуру пришелицы. Какое у нее лицо? В каком она наряде? Кто она такая?
В парке нынче столько масок, часы бегут, и всеми до того овладел дух веселья и тайны, что объяви я, будто она оказалась вылитой монахиней с чердака, что на ней черное платье, а на голове белый покров, что она похожа на видение из потустороннего мира, — объяви я такое, и вы бы мне поверили, не так ли, любезный читатель?
Но к чему уловки? Мы не станем к ним прибегать. Будемте же и далее честно придерживаться бесхитростной правды.
Слово «бесхитростная» тут, однако, не очень подходит. Моим глазам открылось зрелище не совсем простое. Вот она — юная жительница Виллета, девушка только что из пансиона. Она хороша собой и похожа на множество других здешних девиц. Она пышнотела, откормлена, свежа, у нее круглые щеки, добрые глазки, густые волосы. На ней хорошо продуманный наряд. Она не одна; ее свита состоит из трех человек, двое из них стары, и к ним она обращается «mon oncle», «ma tante»[328]. Она смеется, она щебечет; резвая, веселая, цветущая — она, что называется, настоящая буржуазная красотка.
И довольно о «Жюстин Мари»; довольно о призраках и тайне. Не скажу, что я разгадала эту последнюю. Девушка эта, безусловно, не моя монахиня; та, кого я видела на чердаке и в саду, была на голову выше ее ростом.
Мы насмотрелись на городскую красотку; мы с любопытством взглянули на почтенных тетушку и дядюшку. Не пора ли бросить взор на третье лицо в ее свите? Не пора ли удостоить его внимания? Займемся же им, мой читатель, он имеет на то право; нам с вами встречать его не впервой. Я изо всех сил сжала руки и глубоко втянула воздух; я сдержала крик, так и рвавшийся из моей груди, но потом я замолчала, словно окаменела. Я его узнала; хоть глаза мои плохо видели после стольких пролитых слез, я узнала его. Говорили, что он отплывает на «Антиге». Мадам Бек так говорила. Она солгала или сказала в свое время правду, но когда обстоятельства переменились, не удосужилась о том сообщить. «Антига» ушла, а Поль Эмануэль стоял тут как тут.
Обрадовалась ли я? У меня словно гора с плеч свалилась. Но стоило ли мне радоваться? Не знаю. Какими обстоятельствами вызвана была эта оттяжка? Из-за меня ли отсрочил он свой отъезд? А вдруг из-за кого-то другого?
Да, но кто же такая, однако, Жюстин Мари? Вы уже знакомы с ней, мой читатель, я видывала ее и прежде — она посещает улицу Фоссет и частый гость на воскресных приемах у мадам Бек. Она родственница и ей, и Уолревенсам; окрестили ее в честь святой монахини, которая, будь она жива, была бы ей тетушкой. Фамилия ее Совер, она сирота и наследница большого состояния, а мосье Эмануэль ее опекун; говорят, он вдобавок ее крестный. Семейная хунта прочит ее замуж за своего же — но за кого? Вопрос насущный — за кого?
Как же я теперь обрадовалась тому, что снадобье, подмешанное в сладкое питье, возбудило меня и погнало вон из дому. Всегда, всю жизнь мою я любила правду; я безбоязненно вхожу в ее храм, я бесстрашно встречаю ее грозный взгляд. О могучая богиня! Облик твой, неясно различимый под покровами, часто пугает нас неопределенностью, но приоткрой свои черты, покажи свое лицо, слепящее безжалостной искренностью, — и мы задохнемся в несказанном ужасе, а задохнувшись, припадем к истокам твоей чистоты; сердца наши содрогнутся, кровь застынет в жилах, но мы сделаемся сильней. Увидеть и узнать худшее — значит победить Страх.
Компания, умножась в числе, совсем развеселилась. Мужчины принесли из киоска вина и закуски, все уселись на траве под деревьями; провозглашались тосты; смеялись, острили. Шутили над мосье Эмануэлем, больше добродушно, но кое-кто и зло, особенно мадам Бек. Я скоро поняла, что путешествие отложено по собственной его воле, без согласия и даже против желания друзей; «Антига» ушла, и он заказал билет на «Поля и Виргинию», который отправится только через две недели. Они, подтрунивая, пытались выведать у него причину задержки, которую он обозначил весьма туманно, как «одно дело, очень для него важное». Но что за дело? Этого не знал никто. Впрочем, одно лицо, кажется, было посвящено в эту тайну, хотя бы отчасти. Мосье Поль обменивался значительными взглядами с Жюстин Мари.
— La petite va m’aider-nest-ce pas?[329] — спросил он.
О Господи, с какой же готовностью она ему ответила:
— Mais oui, je vous aiderai de tout mon cœur. Vous ferez de moi tout ce que vous voudrez, mon parrain.[330]
И милый «parrain» взял ее ручку и поднес к своим губам. Я заметила, что юному тевтонцу Генриху Миллеру сцена эта не очень понравилась. Он даже бросил несколько неодобрительных слов, но мосье Эмануэль засмеялся ему в лицо и с безжалостным торжеством победителя притянул к себе свою крестницу.
Мосье Эмануэль в ту ночь веселился вовсю. Казалось, будущие перемены нисколько не заботили его и не тяготили. Он был душой общества; пожалуй, он даже тиранически направлял других в развлечениях, как и в трудах, но ему охотно уступали пальму первенства. Он всех острее шутил, всех смешнее рассказывал забавные случаи, всех заразительнее смеялся. Он лез из кожи вон, чтобы всех развлечь, всем угодить; но — о мой Бог! — я заметила, для кого он особенно старался, я видела, у чьих ног лежал он на траве, я видела, чьи плечи он заботливо кутал в шаль, защищая от ночного холода, кого он охранял, лелеял, берег как зеницу ока.