Но фабричные, испугавшись каких-то казенных мероприятий и не доверяя начальству, подобру-поздорову разбежались в количестве двух тысяч человек с Суконного двора и стали, скрываясь, жить по всей Москве.
Всякие ремесленники, промышленники и работники обычно набирались в Москву со всего государства, они все почти из крепостных крестьян и постоянного жительства в белокаменной не имели. Побросав все, они стали утекать по своим деревням, увозя с собой зараженный после мертвецов скарб, а иногда и захворавших товарищей. Поэтому чума не только распространилась в пределах Московской губернии, но и перебросилась в Смоленскую, Нижегородскую, Казанскую и Воронежскую.
А не любивший новшеств граф Салтыков, вопреки приказам Екатерины, продолжал упорствовать, медлил с необходимыми мерами пресечения, давая усилиться болезни. Он писал императрице:
«В установлении карантинов для всех выезжающих, как приказали ваше величество, кажется, надобности нет. И въезд в Москву запретить опасно: почти весь город питается покупным хлебом — ежели привозу не будет, то будет голод, все работы станут, за семь же верст никто не пойдет покупать, а будут грабить; и без того воровства довольно. Москву запереть способу нет, войска нет, кем окружить».
Действительно, огромное пространство города и большие толпы людей, пришедших в страх, требовали для восстановления порядка много войска. Однако, по причине войны с Турцией, в Москве был лишь неполный Великолуцкий полк в триста пятьдесят человек да кой-какие команды из старых солдат.
К июлю язва разыгралась. Из двенадцати тысяч московских жилых домов в шести тысячах были больные чумой, а в трех тысячах — все жители вымерли.
Народ стал впадать в панику, переходящую в отчаянье.
— Мы не столь чумы боимся, сколь карантинов да больниц, — жаловался народ. — Из больницы либо карантина прямой путь — погост.
Мясник Хряпов, слоняясь по Москве в поисках огородника Фролова, насмотрелся разных страхов. Он был жаден до жизни, до наблюдений над страстишками людей, он всем интересовался, всюду поспевал.
Придя поздно вечером к себе на квартиру, к дому купца Ильи Докучаева, суконного фабриканта, он постучал в запертые ворота. Залаял пес, подошел дворник, посмотрел в щелку чрез высокий забор, сказал:
— Хозяин утресь из Москвы уехадчи со всей семьей. А тебя, друг, боле не приказано пущать, потому ты по заразам шляешься. На-ко вот, лови! — дворник перебросил через забор завернутую в одеяло подушку и тощий, шитый разноцветными шерстями саквояжик мясника.
Хряпов спорить не стал, подобрал вещишки, впал в раздумье, куда ему, на ночь глядя, идти. Он пошел кривым переулком. А был поздний вечер. Навстречу попадались редкие прохожие. Иные шли торопливо, зажав нос тряпкой, смоченной уксусом, шарахались от встречных в сторону, иные едва тащились, пошатываясь и хватаясь за стены, за фонарные столбы.
Какой-то старик, по виду мастеровой, упал, ударившись затылком в занавешенное окно жилого подвала. Стекло разбилось. Упавший застонал протяжно, хотел перекреститься, рука не донесла, перевернулся навзничь и затих. Хряпов с интересом остановился: умер или нет, и что будет дальше?
В подвале вспыхнул огонек, отвернулась занавеска, чье-то бледное лицо мелькнуло. Вскоре заскрипела дверь, вышли двое. Лица замотаны тряпками, для глаз — щелки, оба в рукавицах, зацепили мертвеца петлей за ногу и поволокли его по пыльной дороге.
— Куда? — спросил их присевший на тумбочку Хряпов.
Те не ответили, подтащили мертвеца к чужому пустырю и, оставив его вместе с веревкой на ноге, быстро ушли домой.
Стало сильно темнеть. Выступили звезды. Ночь теплая, тихая. На пригорке блестели золоченые главы маленькой церковки. Вчера Хряпов молился в ней. Он знал, что в ограде — старый погост и луговина с рощей. Вот и отлично. Он на лужку между могил и переночует. Он поднялся и хотел идти, как вдруг заметил сквозь сутемень, что возле теплого еще мертвеца задержалась высокая, в лохмотьях, босая фигура. Хряпов, таясь, подошел ближе. «Умер, болезный? — не надеясь на ответ, спросил мертвеца нищий. — Ну, полеживай со Христом, царство тебе небесное».
Кряхтя, он присел, стащил с мертвых ног сапоги, обулся в них, веревку спрятал за пазуху и, крестясь, зашагал своей дорогой.
Хряпов только головой покачал, укоризненно почмокал и направился к златоглавой церкви.
Бросив подушку на луговину возле могилы с черным крестом, он до глаз накрылся одеялом и сразу уснул. Долго ли проспал — не знает. Только чует — то ли во сне, то ли наяву, — будто телега скрипит, лошади всхрапывают: «Эй! А ну-ка сюда с крючьями…» Вдруг нечто тяжелое и острое вонзилось в его плечо, и мясника поволокли.
— Караул, караул! — спросонок закричал он и, едва продрав глаза, вскочил.
— Кто ты таков? — вопросил его всадник, офицер. А двое крючников бросили веревки и отцепили от суконной разодранной чуйки Хряпова железную кошку.
— Я приезжий из Питера купец, — сказал Хряпов.
— Почему ж ты, раз не очумел и жив, валяешься на земле, как падаль? Документ!
Хряпов подал паспорт. Офицеру поднесли фонарь. Проверив паспорт, он вернул его купцу, слез с лошади, уселся на могилу. Телега, поскрипев, остановилась возле ворот ограды.
— Сколько? — устало спросил офицер и закурил от фонарного огарка трубку.
— Тринадцать было. А четырнадцатого взяли под забором сейчас на пустыре, — ответили еще трое подошедших от телеги и тоже уселись на лужок.
— Подальше, подальше! — прогнал их офицер.
Санитары, называемые «полицейскими погонщиками», пересели. Все они одеты в вощаные[53] архалуки, в длинные вощаные рукавицы, на головы надвинуты пропитанные дегтем мешки с дырками для глаз и носа.
— Сколько голышей? — спросил офицер и взял в рот какую-то целебную жвачку.
— Восьмеро, с девятого только сапоги сняты.
— Скоты, ворье… Расстреливать на месте надо, — буркнул офицер и добавил: — Можно, ребята, к яме везти, закапывать.
— А вот маленько отдохнем, ваше благородие, дюже уставши. Покурим вот. С вечера не куривши.
Они стащили маски и рукавицы, стали закуривать от фонаря.
— А ты чего не куришь? — спросил мясника сухощекий бородатый погонщик. — Курить — от чумы пользительно, толкуют.
— Я чумы не больно-то боюсь. Меня и без табаку не возьмет. Глянь, какой я икряный… — сказал мясник, поглаживая толстое брюхо.
— Икряный? — ухмыльнулся бородач. — Мы таких, как ты, икряных-то, поди, тысяч с двадцать закопали…
— Двадцать ты-ы-сяч?! — изумленно протянул мясник и перекрестился, страх напал. — Ваше благородие, да неужто эстолько народу мрет?
Не ответив, офицер скомандовал: «Поехали!» — и вскочил в седло.
Мясника кидало в сон. Он вновь прилег между могил и укрылся с головой. Скрип телеги смолк за поворотом. Где-то вдали, нарушая тишину, прозвучал набат, протряслись два бегучих голоса: «Пожар, пожар за Москвой-рекой!» Но Хряпова набат не напугал, его напугало другое.
Едва он успел забыться, как слышит сквозь сон, будто землю возле него роют и швыряют лопатами и какие-то люди шепчутся, что-то волокут, кряхтя, что-то поставили на землю, вот завсхлипывала, застонала женщина, и вслед за тем мужской сдавленный голос: «Маменька, вы погубите нас… Да молчите же!»
Хряпов с трудом открыл глаза и приподнялся на локте. Шагах в двадцати от него сквозь мрачную ночь маячили два ручных фонаря, один на земле, возле ямы, которую торопливо рыли двое, другой — в руке человека. Фонарь бросал свет на согбенную старуху, одетую в черное: из-под траурного, повязанного по-старушечьи платка глядело сухонькое треугольное лицо с вытаращенными, испуганными глазами.
— Смиритесь, маменька, не убивайтесь… Ау, папеньку не воротишь, воля Божья на то, ау, — утешал старуху сын ее, поглаживая мать по трясущейся голове.
— Господи… Без панихиды, как собаку… Ой, Пров Михайлыч, Пров Михайлыч, жела-а-нный! — И слезы текли, и сморкалась она, и горько, болезненно постанывала.
По ту сторону свежей могилы серел некрашеный гроб.
— Скоро ли, молодцы? — тихо спросил сын и подошел к краю могилы.
— Можно спущать, Пантелей Прович, — выпрямился бородатый приказчик, воткнул лопату в землю и вытер пот с лица.
— Давай, с Богом, — сказал сын.
Хряпов поднялся, подошел ближе и спрятался за березой.
Гроб опустили на веревках в яму, стали быстро забрасывать землей. Старуха громко завыла, затряслась, поползла на карачках к могиле.
— Маменька! Замолчите! — зашипел сын. — Нищим, что ли, хотите сделать меня? Ведь ежели дознаются, что покойник у нас, все имущество наше в костер пойдет. И пошто вы притащились сюда, этакая хворая?
Вдруг старуха перекинулась на бок, судорожно скорчилась, впилась руками в землю, ее подбросило, она захрипела и вскоре смолкла.