Держался он молодцом, чести ни разу не уронил. Голову нес высоко. А судьи его спрашивали:
— Твое ли дело государыню в записках поучать?
— Ежели она герцога и Остермана слушает, — отвечал Волынский, — то я не дурее их себя считаю…
Ванька Неплюев, греясь в шубе, руками всплескивал:
— Страшно слушать мне слова твои бесстыдные!
— Истинно говорю! — давал ответ Волынский. — А тебе, холопу, видать, и правда что страшно честные слова выслушивать…
Генерал Чернышев завел речь об избиении Тредиаковского в покоях его курляндской светлости:
— На што ты герцога этим актом унизил?
Унижение же поэта в вину ему не ставили…
— Чую, — отвечал Волынский, — что пятьсот рублей и битва моя с Тредиаковским только претекстом служат для иных обвинений. И вы, судьи, сами знаете, что собрались здесь меня погубить… В паденье моем вы все легки рассуждать.
А ведь я еще не забыл — помню, как вчера вы передо мною на задних лапках бегали!
— Ох, и боек же ты! — прищурился Ушаков.
Артемий Петрович по довольству его ощутил, что инквизитор карты свои еще не раскрыл. Пока что игра идет вслепую. Сесть Волынскому так и не позволили.
Не доспал. Не завтракал. В полдень судьи удалились ради обеда, но его с собой не позвали. Допрос затянулся до двух часов дня. Покидая под конвоем дворец Итальянский, Волынский, не унывая, судьям рукой помахал:
— Вы это дело со мной кончайте уж поскорее!
На что суровейше ему отвечал Румянцев:
— Мы сами заседанию своему время избирать станем. Дома ты явись в скромность, а завтрева лишнего нам тут не плоди. Ответа ждем генерального и без плутований лукавых.
— Затаил ты злобу на Остермана, — добавил Неплюев.
— Плывет он каналами темными, — крикнул ему Волынский. — Без закрытия дверей Остерман даже с женою не общается.
На что ему угрожали судьи:
— Гляди! О таких делах, каково Остерман с женою общается, судить не пристало, и о том будет нами свыше доложено…
А пока Волынский в Комиссии пребывал, в доме его учинен был погром полный. Все книги забрали в Тайную канцелярию, увезли на возах. Бумаги из сундуков до последнего клочка выгребли…
* * *
Вечером Ушаков предстал перед императрицей:
— Матушка! Смотри, что мы нашли в дому Волынского… Анна Иоанновна глянула и схватилась за сердце:
— Ах он… супостат такой! Пригрела я змия…
Десять лет прошло с той поры, как она в Кремле московском кондиции разодрала. Одним решительным жестом добыла тогда дтя себя власть самодержавную.
Теперь же Ушаков снова тряс перед нею те самые кондиции, что должны ее власть ограничить.
— Слышала я, — сказала императрица, — что весел был сегодня Волынский в суде. Видать, на милость мою надеется. Но я таким кондициям не потатчица…
Кто еще писал с ним проекты?
Ушаков вернулся в крепость. Увы, «Проект» был сожжен.
При обыске сыщики обнаружили только черновики к нему.
Велел доставить из заточения Кубанца.
— Сулил я тебе свободу от рабства и сто рубликов обещал. А теперь, — сказал Ушаков, — вижу из дела, что свободы тебе не видать. И не сто рублей, а сотню плетей от меня получишь.
Кубанец посерел лицом, глаза его забегали:
— Сущую правду показал на господина своего.
— Нам одного господина мало! Садись и пиши…
— Что прикажете?
— Все, что помнишь, пиши мне…
Ваньке Топильскому инквизитор сказал:
— Соймонова с Мусиным-Пушкиным брать пока не след. Сейчас ты с солдатами поезжай и хватай Хрущева с Еропкиным. Кстати, воспомянул я, что шут Балакирев плетет тут разное… Видать, мало мы его драли. Навести-ка его да припугни кнутом хорошим!
Хрущов на допросах держался спокойно. Ушаков от Кубанца уже знал, что инженер целые куски от себя в «Проект» Волынского вписывал. Но сейчас это отрицал.
— Собирались, верно, — признавал он. — Так не звери же мы? Чай, люди. А людская порода сборища обожает. Было у нас времяпровождение весьма приятное и открытое. В бириби играли, о деревенских нужцах грустили… Да мало ли еще что?
— Ну, ладно, — ответил ему Ушаков. — Ты теперь не стремись домой скорее попасть. Посиди у нас да в темноте подумай…
— О чем думать-то мне в потемках ваших?
— Четверо детишек у тебя, — намекнул Ушаков. — Без отца, без матери трудненько им жить придется. Никто сиротинок не пожалеет.
Еропкин душою был гораздо нежнее Хрущева, и опытный зверь Ушаков сразу это почуял… Признавался архитектор:
— Это так, что Волынский проект свой читывал. Но не мне одному, а всем сразу. Даже девка одна была, помнится…
— Как зовут девку? — сразу вклинился Топильский.
— А что?
— Здесь мы задаем вопросы. Отвечай быстро!
— Девку-то как зовут? — кричал Ушаков.
— Варвара, кажись.
— Откуда взялась?
— Не помню.
Теперь на него кричали с четырех сторон комнаты:
— Вспомни! Быстро! Отвечай сразу! Не думая!
— Дмитриева Варвара… камер-юнгфера Анны Леопольдовны.
— Ага! — обрадовался Ушаков. — Ванька, ты это запиши…
Еропкин пристыженно замолк.
— Чего молчишь? Далее. Ну читали… Что читали?
— Читали, а я слушал. В одном месте даже поспорили.
— Из-за чего? — вопросили сыщики.
— Зашла речь о царе Иоанне Грозном, которого Волынский в проекте своем прописал тираном народа и погубителем…
— Ванька, — кивнул Ушаков, — запиши и это!
Вообще Еропкин оказался болтлив; жизнь русская не научила его молчать, архитектор еще не дорос до простонародной мудрости, когда мужики и бабы, попав под «слово и дело», твердо держались одной исконной формулы: «Знать не знаю, ведать не ведаю». Добровольно, к тому не побуждаем, рассказал Еропкин допытчикам о своем разговоре с Волынским о строениях древнеримских:
— Вот-де неаполитанская королева Иоанна себе загородный дом велик построила, который в большой славе был, а ныне тот дом ее можно почесть совсем рядовым между простых домов нынешних.
Ушаков поначалу даже его не понял:
— Это ты к чему нам? Про дом-то заливаешь…
— А к тому, что все такое, что кажется современникам знатным и чудесным, позже в забвении обретается. Так и царствования иные: гремят немало по свету, а потом крапивою порастут.
Ушаков знал, как такие фразы в крамолу переводить.
— Значит, — спросил, — по разумению твоему, и царствование Анны Иоанновны нашей тоже в крапиве затеряется?
Зодчий понял, что его сдавливают на слове.
— Уж каки империи были велики! — ответил. — А… где оне?
— Откуда же ты взял эти опасные для монархии рассуждения?
— О королеве Иоанне всегда с поруганием писано.
— В какой книжечке? — не отлипал Ушаков.
Пришлось сознаться:
— У Юстия Липсид… Тех же времен автор, именуемый Голенуччи, о ней же писал, что она скверно живет, любителей при себе почасту меняет и более беспорядку от нее, нежели порядку.
— Вот ты мне и попался! — захлопнул ловушку Ушаков.
Неаполь далек от России, но сходство королевы Иоанны с русской царицей неспроста. Еропкин и сам понял, что попался.
— Отпустите меня, — заплакал. — В самый разгар жизни уловлен я вами. А лучше меня кто Петербург отстроит?..
Куда делись его честь и гордость непомерная?
Боже, как низко он пал! Неужели слаб оказался духом?
— Бог разум затмил мне, а вы не имейте сердца на меня…
В зале дворца Итальянского, между судей своих, подлейшим образом ползал Волынский на коленях и молил жалобно:
— Прощения у вас прошу за дерзости свои…
От полу он хватал руку Ушакова, целуя ее.
— Виноваты только горячность, злоба и высокоумие мои, — говорил Волынский и в глаза палачу заглядывал. — Уж не прогневал ли я чем ваше превосходительство?
Чернышеву нижайше в ноги он кланялся.
— Не поступай со мной в суровости, — просил его Волынский. — Ведаю, что ты в жизни тоже горяч бывал, как и я, грешный.
Перед Румянцевым униженно плакал:
— Ты ведь тоже деток имеешь. Подумай обо мне, отце заблудшем, и за это воздаст господь деткам твоим…
Ушаков опытнее всех судей был. За многие годы, в застенках им проведенные, он не раз уже наблюдал, как хитроумно изворачивается душа людская, чтобы тело от казни спасти. И… нет, не поверил инквизитор Волынскому! Ушаков понимал, что наступил продуманный перелом. Вчера в запальчивости был перед Комиссией один Волынский, а сегодня предстал другим, как хороший актер в разных сценах.
Кабинет-министр сам нисколько не изменился, а лишь переменил тактику боя…
Волынский еще сражался. Но только другим оружием!
«Поглядим, что далее будет», — размышлял Ушаков…