— Трудно, Коба? — тихо спросил он.
— Да. Трудно, — не сразу ответил Сталин, глядя куда-то в пространство. Потом неожиданно повернулся к Ревазу и, глядя на него в упор, сказал: — Немцы в Юхнове.
Он произнес эти слова резко, отчетливо, не отрывая при этом своего взгляда от лица Реваза, точно желая проверить, какое впечатление произведут они на него.
Однако ни один мускул не дрогнул в лице Баканидзе.
«Он всегда был таким, — с каким-то особым удовлетворением подумал Сталин. — Сдержанным, молчаливым, закаленным. Он не изменился».
Услышав страшную новость, Реваз не произнес ни слова. Лишь посмотрел на ручные часы, как бы говоря тем самым: «Раз так, мне надо спешить».
— Не торопись, — сказал Сталин, — успеешь. Тебя доставят вовремя.
— Но у тебя дела. Я, наверное, мешаю тебе.
— Ты не мешаешь мне. Посиди, — ответил Сталин, хотя уже чувствовал, что ему не о чем больше говорить с Ревазом, что все то, что не имеет прямого отношения к событиям на фронте, сейчас не интересует его. Любой вопрос, заданный им или Ревазом, потянул бы за собой нить воспоминаний, а ему было не до воспоминаний.
И тем не менее Сталину не хотелось, чтобы Реваз уходил. Хотелось несколько минут посидеть рядом молча.
— Значит, немцы приближаются к Москве? — тихо спросил Реваз.
— Да, — жестко ответил Сталин, — и очень крупными силами.
Он снова пристально посмотрел в лицо Ревазу. Но тот только понимающе кивнул головой.
Потом спросил:
— А… под Ленинградом?
— Они в четырех километрах от Путиловского завода. И если мы в ближайшее время не прорвем блокаду, в городе начнется голод.
Сталин говорил по-прежнему жестко, резко, точно находил какое-то горькое удовлетворение в обнажении страшной правды.
— А на юге? — уже совсем тихо произнес Реваз.
— Рвутся к Донбассу, — как-то поспешно, точно боясь, что Реваз не успеет узнать всей правды, ответил Сталин.
Реваз опустил голову.
— У тебя есть еще вопросы? — с каким-то вызовом в голосе произнес Сталин.
Реваз поднял голову и посмотрел на него внимательно, точно заново узнавая. Наконец сказал:
— Да, Коба, вопрос есть. В другой обстановке я бы, наверное, долго колебался, прежде чем задать его. Но теперь мы торопимся — и ты и я. И если я уйду, не спросив, то буду клясть себя за трусость… Коба, ответь мне, как все это могло произойти? Как случилось, что немцы под Ленинградом и приближаются к Москве?!
Наступило молчание. Потом Сталин медленно поднялся. Подошел к письменному столу. Теперь Баканидзе видел только его спину. Всегда державшийся прямо, Сталин стоял ссутулившись, и серая куртка на спине его натянулась.
Но вот он выпрямился, повернулся, и Баканидзе увидел недобрый блеск в его глазах.
— Ты пришел звать меня к ответу? — медленно, с затаенной угрозой в голосе проговорил он по-грузински.
— Нет, Коба, нет! — по-прежнему по-русски, но с явным волнением ответил Реваз и тоже встал. — Я просто хотел спросить тебя. По-человечески! Как друга… Как коммунист коммуниста… — добавил он уже тише.
И Сталин вдруг понял, что подсознательно ждал этого вопроса, что, наверное, именно поэтому с такой ожесточенной резкостью обнажал перед Ревазом положение на фронтах…
И тем не менее, когда вопрос был задан вслух и с такой прямотой, он прозвучал для Сталина неожиданно.
Не глядя на стоявшего Реваза, он заходил взад и вперед, потом снова остановился у письменного стола.
— Хорошо, — глухо произнес он, — я понял твой вопрос и не уйду от него. Но прежде я хочу тоже спросить тебя… Знаешь ли ты, какая сила обрушилась на нас?
— Я слушал твою речь по радио…
— В ней была сказана только часть правды. Но сейчас я могу тебе сказать всю. По данным разведки, против нас сражаются не менее ста девяноста вышколенных, имеющих опыт войны в Европе немецких дивизий. У них на вооружении пять тысяч самолетов, около четырех тысяч танков!..
— А у нас? — быстро спросил Баканидзе.
— Меньше. Гораздо меньше, — тихо ответил Сталин.
— Но почему?!
— Почему? — повышая голос, повторил Сталин. — А тебе известно, как росла оборонная промышленность в предвоенные годы?
— Нет, конечно. Это секретные данные.
— Да, секретные, — с какой-то внутренней яростью повторил Сталин. — Но теперь в этом нет секрета. На тридцать девять процентов ежегодно. Мало?!
— Значит… значит, мало, Коба, — неуверенно проговорил Реваз.
— Мало?! — снова с необычайной для него страстью воскликнул Сталин. — Более двух с половиной тысяч новых самолетов только за половину нынешнего года — это, по-твоему, мало?! По сравнению с чем? С Германией, на которую работает вся Европа? Или с тем, что мы выпускали всего десять лет назад? Отвечай! Теперь я хочу слышать твой ответ!
Несколько мгновений Реваз молчал.
— Значит, сама история обрекла нас?.. — проговорил он, но Сталин прервал его:
— Нет! Глупости! История за нас, а не против нас! Ни одно государство в мире не выдержало бы удара такой силы, который обрушился на Советский Союз. А мы выдержали!
Он резко взмахнул рукой, перевел дыхание и уже спокойнее продолжал:
— Только за первые три недели войны враг потерял почти сто тысяч человек убитыми и ранеными. Уничтожены сотни немецких танков, самолетов, орудий. — Помолчал и тихо добавил: — А теперь… если желаешь, можешь повторить свой вопрос.
— Да, я повторю его, — твердо сказал Баканидзе. — Только на этот раз несколько иначе. Ты прав, мы не могли прыгнуть выше головы, мы сделали все, что было в наших силах! Но почему столько советских самолетов погибло в первые часы войны? Ведь они были расстреляны на аэродромах, потому что летчики не получили приказа поднять их в воздух. И об этом знаю не только я, Коба, это теперь известно многим! Я встречался не с одним командиром…
— Ты разговаривал с трусами и паникерами! — прервал его Сталин. — После того, как ты сам приобретешь опыт войны…
— Я уже приобрел его! — с неожиданной резкостью произнес Реваз, делая шаг к неподвижно стоявшему Сталину. — Вот, смотри! — И он рванул пуговицы гимнастерки. — Вот, смотри, — тяжело дыша, повторил Баканидзе. — Я получил осколок в грудь двадцать четвертого июля под Могилевом, на Западном фронте, поэтому я вправе был спросить, что происходит сегодня на этом фронте! А сын мой погиб у Луги, и я имел право знать, что же происходит сейчас под Ленинградом! И теперь я хочу знать, кто виноват в том, что мы ждали войну, готовились к ней, а она обрушилась, как лавина, и в первый же день принесла такие потери!
— Нападающий всегда имеет преимущество внезапности, — тихо произнес Сталин.
— Но мы же знали, что эта война неизбежна! Значит, она могла разразиться в любой момент.
«Не все так просто, Резо!» — хотелось воскликнуть Сталину. Но он молчал. Его взгляд был прикован к ярко-красному рубцу на груди Реваза, уходящему куда-то вниз, под белую нижнюю сорочку. Сталин знал о тысячах убитых бойцов и командиров, знал из сводок, из докладов командующих, но воочию след раны на теле человека видел с начала этой войны впервые.
Заметив пристальный взгляд Сталина, Реваз поспешно застегнул гимнастерку.
«Как объяснить ему то, что в нескольких словах объяснить невозможно? — думал в эти минуты Сталин. — Как доказать, что дело не только в просчете, который теперь уже несомненен? Как убедить, что я стремился выиграть время, что именно поэтому принимал все меры, чтобы не дать Гитлеру повода начать войну. Только ради того, чтобы успеть перевооружить армию. Только ради того, чтобы народ мог еще год, еще хотя бы полгода видеть над собой чистое небо!.. Как доказать ему, что были, были все основания не доверять Англии и Франции, предавшим в Мюнхене всю Европу, открывшим Гитлеру путь на Восток? Разве есть сейчас время для того, чтобы восстановить во всех подробностях реальную картину международных отношений последних лет, противоречия разведывательных сводок, посольских донесений?.. И в состоянии ли мысль Реваза пройти по всем этим лабиринтам?..»
Сталину хотелось крикнуть стоявшему перед ним человеку, которого с юных лет он привык звать просто Резо, крикнуть ему, что он не прав, тысячу раз не прав, говоря о трагических последствиях, но не отдавая себе отчета в их подлинных причинах.
«Но почему я обязан перед ним оправдываться, — вдруг подумал он, — почему? Только потому, что мы познакомились сорок лет назад? Какими особыми правами он обладает? Правами солдата? Но таких командиров и солдат сейчас сражаются сотни тысяч, сражаются с именем Сталина на устах! Правами друга? Но политика не измеряется степенью личной дружбы. Да и друг ли он мне теперь? Мы не виделись уже десять лет…»
Сталин знал, что ему достаточно произнести одно резкое слово, сделать лишь жест, чтобы прекратить мучительный разговор. Но какое-то новое, доселе незнакомое чувство удерживало его от того, чтобы произнести это слово, сделать этот жест.