Потом хор престарелых сенаторов, из которых многие были в масках, под звуки кифар и самбук[58]дрожащими старческими голосами исполнил «Юбилейный гимн» Горация. Пение звучало довольно убого, но ужаснее всего было то, что после исполнения гимна глашатай объявил, что цезарь приказывает маски снять и надеется, что в этом не придется прибегать к помощи центуриона. Бросив взгляд на деда, Полла заметила, как он прямо на глазах бледнеет. Старцы торопливо сняли маски и попытались улыбнуться, но все вышло жалко и принужденно.
Следующие выступления тоже мало радовали глаз. Но самым отвратительным было шествие пантомимов[59], главную роль в котором играла восьмидесятилетняя старуха. Набеленная и нарумяненная, с бровями и глазами, подведенными сурьмой, с сооруженной на голове напомаженной башней мелких завитых кудряшек, несмотря на все это, а может быть вследствие этого, она напоминала горгону. «Вот это да! Так это ж старая Элия Кателла! Точно она!» – переглянулись между собой Аргентарий и Цестия. Известная красавица времен божественного Августа, сменившая пять мужей, вероятно думая, что она все еще по-женски привлекательна, лихо щеголяла способностью высоко задирать тощие ноги, похожие на высохшие корнеплоды. Двигалась она действительно очень свободно для своих лет, но все же вызывала скорее отвращение, нежели восхищение. В награду за выступление Кателла получила рев, свист, цирковые рукоплескания[60]. Видимо, принимая все это за единодушное одобрение, престарелая танцовщица широко улыбалась, обнажая ряды вставных зубов из слоновой кости. Полле, глядя на нее, вдруг стало стыдно за себя и за деда: получается, и они участвовали в том же действе, что и эта жуткая старуха.
После очередного перерыва на сцену вышел старший брат Сенеки, Юний Галлион (Аргентарий произнес его имя вслух), и громко объявил выступление цезаря Нерона. Раздались мощные звуки труб, и на сцене появился упитанный молодой человек с гладко выбритым лицом, одетый в белоснежный хитон и пурпурный греческий плащ, с золотой лирой в руках. Несмотря на юность, у него уже наметился живот и начал образовываться второй подбородок; при вполне мужественных чертах и формах во всем его облике сквозило странное женоподобие.
– Возлюбленные сограждане! – обратился он к собравшимся, картинно воздевая руку и обводя ею театр. – Склоните свой благосклонный слух и выслушайте историю несчастного Аттиса!
Театр отозвался одобрительными рукоплесканиями и возгласами: «Слава цезарю!»
После этого на сцену вынесли стул с золотыми ножками и обтянутым пурпуром сиденьем, Нерон сел, настроил лиру, выдержав паузу, ударил по струнам и запел.
Звук его голоса, слабый и от напряжения как будто слегка надтреснутый, терялся и таял в обширном пространстве, и, что было еще хуже, срывался на высоких нотах. Полла чуть было не прыснула смехом при первой его руладе, но сидевшая рядом Цестия, зверски взглянув на нее, с силой наступила ей на ногу. Подавив смех, Полла попыталась вслушаться в то, что цезарь исполнял, но, разбирая отдельные слова, не могла связать их воедино, хотя пел он по-латыни. Она все ждала, что он вот-вот закончит, но он пел и пел. Полла, обернувшись назад, оглядела ряды театра. Слушатели ерзали на своих местах, зевали, потом откуда-то сверху послышалось шиканье. И тотчас несколько августианцев устремились туда, откуда раздавались нежелательные звуки.
Нерон ничего этого не замечал или делал вид, что не замечает. Заключительную часть своего сочинения он исполнял стоя. Из-за колонн вышли и встали за его спиной два человека: Сенека и второй, тоже в летах, – префект преторианцев Афраний Бурр. Было странно смотреть, как два этих почтенных государственных мужа слегка раскачиваются в такт музыке и движениями рук предлагают остальным последовать их примеру. Августианцы замелькали по рядам, заставляя всех слушателей подниматься и делать то же самое.
Когда Нерон наконец закончил, одобрительными криками и цирковыми рукоплесканиями разразились всаднические ряды. Как заметила Полла, они были сплошь заняты августианцами. Из остальных рядов доносились смешанные звуки: кто кричал «софо́с», кто «слава цезарю», а кто-то и откровенно улюлюкал. И всякий раз было заметно движение августианцев по рядам…
Домой возвращались подавленные, за всю дорогу не было сказано ни слова. Полла мысленно поклялась, что больше никогда ни в чем подобном участия не примет.
Через несколько дней их вновь навестил Сенека. На этот раз позвали и Поллу. Аргентарий осторожно высказал свои сомнения относительно прошедших Ювеналий. В ответ Сенека стал с какой-то преувеличенной бодростью доказывать, что все не так плохо и сказалось лишь отсутствие должной подготовки, – правда, Полла так и не поняла, у кого: у них с дедом, у хора престарелых сенаторов или у самого цезаря. Тем не менее насчет пантомимов и Кателлы Сенека охотно согласился, что это полнейшее безобразие, и заверил: больше подобное не повторится. Потом он торжественно сообщил, что цезарь вызывает Лукана из Афин до срока и скоро тот вернется. При упоминании имени Лукана Полла вздрогнула и опустила глаза.
А вскоре в Городе распространились страшные слухи, что из тех, кто выражал непочтение к цезарю в театре, кого-то нашли мертвым у себя дома, кого-то побили камнями на улице, а кто-то просто бесследно исчез…
Лукан вернулся незадолго до ноябрьских календ, но невесту навестил не сразу. Полла ждала и боялась его появления – сама не зная почему. Она говорила себе, что не может любить юношу, которого видела всего три раза, пусть даже и была помолвлена с ним. Но ей все равно было страшно. Несколько дней от него не было никаких вестей, но вот наконец раб принес записку, обращенную к Аргентарию, в которой Лукан просил разрешения посетить его дом.
В назначенный день Полла, с утра выкупавшись, до полудня наряжалась, немало удивив служанок своей придирчивостью. После долгих примерок она остановилась на простом шерстяном платье цвета морской волны и на обычной прическе, лишенной ухищрений. Пока Полла выбирала наряд, время летело как на крыльях Борея, и служанки, хлопотавшие вокруг нее, только и возвещали, что прошел еще час. Но едва лишь приготовления закончились, время как будто остановилась. Многократно бегала Полла в садик-перистиль смотреть на солнечные часы, но солнце словно застыло в бледном осеннем небе. Наконец, в восьмом часу дня[61] раздался долгожданный звук дверной колотушки.
Полла, находившаяся в атрии[62], метнулась в глубину дома, в свою спальню. Вбежала и замерла, слыша биение собственного сердца. Ей уже хотелось, чтобы о ней забыли. Но нет… Шаги… Ее зовут!
Она вышла в атрий, как тогда, в первый раз, из бокового прохода, и замерла на пороге. Ей показалось, что атрий как-то особенно празднично освещен, но это были солнечные блики, которые, проходя через имплювий[63], трепетали на стене. Посреди атрия стояли рядом ее дед и Лукан. Почти за год, истекший с последней встречи, он немного возмужал, хотя по-прежнему был худощав и угловат. И лицо его сохраняло прежнее надменное, неприступное выражение, но, как только он увидел Поллу, глаза его загорелись неподдельным восхищением. Нет, она не могла ошибаться – она нравилась ему!
Следующие несколько месяцев Полла провела как во сне. Все события внешней жизни, бурлившей за порогом их дома и время от времени захлестывавшей своими тревогами ее семью, померкли для нее. В памяти сохранились лишь обрывки разговоров, смысл которых стал ей понятен потом, в свете последующих событий. Все, что происходило тогда, она воспринимала, только если об этом рассказывал он, ее жених, о котором она теперь думала дни и ночи напролет и который, как она знала, тоже думал о ней. Впрочем, в его жизни было немало событий и помимо нее.
Лукан приходил в их дом, где с невестой ему разрешали видеться только в присутствии кого-то из старших. Влюбленным дозволялось лишь смотреть друг на друга. Поэтому значительная часть времени протекала в общих разговорах, в которых всегда участвовал Аргентарий и крайне редко – Цестия, чей пристальный взгляд, казалось, замораживал кровь. Аргентарий же был наблюдателем снисходительным и чутким. Не попуская ничего недозволенного, он умел доставить будущим супругам позволительные и вполне невинные радости, которые сам хорошо знал: невзначай обменяться кубками или что-то передать так, чтобы рука коснулась руки, или же сесть так, чтобы одежды слегка соприкасались. К тому же он умело вел беседу, не доводя до неловкого молчания. И вскоре Лукан, освоившись и чувствуя себя как дома, охотно читал свои стихи, а также с воодушевлением рассказывал о молодом цезаре, о том, что тот собирает вокруг себя одаренных людей и что наконец, похоже, представляется удачная возможность создать то идеальное государство, о котором мечтал Цицерон.