— А как разбойничать, так вместе?! — разозлился Жив.
Скил не ответил, затрясся всем телом, опустил глаза.
— Ладно, не бойся, — Жив распустил узел, сбросил веревки, — гуляй, малый. За тебя браты твои и отцы ответили уже, хватит и того.
«Гулять» было некуда. Скил завертел головой, вскочил на ноги. И тут же упал, скривился от острой боли — все тело за ночь затекло в путах.
Проснувшиеся вой глядели на него недружелюбно, еще болели давешние раны, ушибы, ссадины.
Шли под парусом день, другой, третий. А на четвертый пришлось к берегу пустынному пристать, проводить в путь дальний братов погибших. Восемь стволов повалили сухих, знатный костер был, высоко к небу подымалось пламя, высоко душам героев летать. Там же и воды набрали свежей. Настреляли дичи. Скил ходил со всеми, таскал бревна, бил дичь. Куда ему было теперь деваться. Да и дружине на пользу — две руки никогда не лишние.
Жив тоже таскал бревна для крады. Он знал обычаи русов: мертвых хоронят в земле с почестями, но в земле родной, вде живет род — им мертвецов до Скрыт-ня не довезти, про Русию и думать нечего — а в походах и на войнах погребают павших в огне, чтобы сразу взлетали на пастбища привольные, чтоб не держали их тела, тяжелые и ненужные уже, душ легких и чистых. Так делали отцы с дедами, так делать и им надо. Отцы… Вспоминая отца своего Крона, Жив мрачнел: ему дал жизнь, а у матери забрал! Помнил завет древний «не суди отца своего». Но не мог не судить. Оттого и бежал за столпы Яровы, подальше от Русии. Уж лучше б Ворон ничего не рассказывал ему, лучше б в неведении жизнь проживать!
До Скрытия еще дважды пришлось высаживаться на земли иные. Не баловал их Старый бог ветрами. А ввосьмером на веслах не шибко побежишь. Видели средь камней людей черных. Одного поймали. Да так и отпустили ни с чем, слов русских не понимал, сам лопотал чего-то невнятное, таращил глаза, вращал белками, дрожал… что с такого возьмешь. Велик свет белый, много в нем народов всяких, и каждый по-своему живет, чужим умом перебиваться не хочет. Многое познал Жив к шестнадцати годам, много повидал, не сидел сиднем на Скрытно. Где только ни был: и на Медном острове, и на Оловянных, и к верховьям великой реки Ра подымался, и с Вороном пешком к святым местам хаживал, в Яридоне чело омывал… лишь на север был путь закрыт. А возвращался всегда на Скрытень, там родился, там все родное, там силу копил и наращивал в долинах и по перевалам горным, там ума набирался в беседах долгих с дядькой своим, да разбирая письмена старые из пещерных кладов, русов-беглецов выпытывая да с горяками местными об их нехитростях рассуждая. Но больше всего дала ему пещера Диктейская. Знал бы Крон, что там внутри, не поспешил бы назад в палаты великокняжьи.
В трудах и походах время текло быстро. Но покоя на сердце не было. Какой там покой!
— Ничего, лодью подновим. Дружину соберем лучше прежней, — приговаривал Ворон. — Яр-отец нам что говорил? Пусть старые да слабые с женами сидят на земле, холят ее и берегут, плоды взращивают. Молодые пусть за окоем идут, ибо племя расти должно, не будет расти — тут ему и конец настанет. А мы еще молодые! — И встряхивал седой головой.
Но Жив-то знал, что воевода и с матерью его, княгиней Реей не сидел подолгу на одном месте, расхаживали по землям Кроновым да и подалее.
А лодья крутым носом раздвигала море, разрезала. Близок был Скрытень. Даже Скил радовался — и его ноги по земле стосковались.
Только радость была преждевременной.
— Чего там? — не понял Овил, глядя на выплывающие из-за окоема горы. Прикрылся ладонью от солнца. И тут же помрачнел, выкринул резко: — Опускай парус! Живей давай! С другой стороны зайдем, с гористой!
Ворон не сразу понял, что случилось, не разглядел, уж слишком Овил глазастым был. А как поближе подошли, как увидел, сердце старое оборвалось. Жива добудился, тот в ночь у руля стоял.
— Дымы!
Жив и сам видел, над Скрытном, над горами дымы стояли. Горяки так дымить не могли. Пожар лесной? Бывали на Скрытно и пожары. Только этот дым иной, недобрый, похуже пожаров будет. Так сердце подсказывало, так глаза видели, не видя еще мелочей отдельных.
— Терема наши жгут, — наконец выдавил Ворон, — леса окрестные с деревнями горецкими…
— Погоди ты душу травить! — сорвался Овил. — Может, и не терема! Жив пресек спор.
— Нечего гадать. Овил прав, надо скрытно идти, иначе плохо нам будет. А терема… терема новые выстроим, было б кому топоры держать.
Четыре ночи таились по скалистым берегам южным, по горам и ущельям. А когда вышли к Диктейской горе, не узнали домов своих и пристанищ. Черным пепелищем их встретила Диктея. Мертва была и долина окрест ее.
— Каратели Кроновы поработали, — прошептал Ворон.
Пока прочие стояли окаменелыми изваяниями. Жив подошел к пленнику. Положил руку на плечо.
— Ну, Скил, ты резвей всех тут. На тебя надежа. Видишь гору вон ту? — Жив указал на перевал, окаймляющий долину, за ним был северный берег Скрытая, было море. — Беги туда, гляди в оба. Они далеко уйти не могли. Беги! А я подоспею.
За время похода Скил привык к языку русов и почти не путал слов, да и как их спутаешь, коли язык-то один, лишь говоры чуть рознились. Скил не держал зла на пленивших его. Другие бы живота лишили и глазом не моргнули бы. А эти даже рабом не сделали, живет среди них как равный, еще и подкармливают, жалеют, заботятся, будто он совсем дите. Скил не заставил себя уговаривать, давно уяснил — княжич знает, что делать, на то и княжич.
Овил, Ворон и дружинники бродили посреди пожарища, выискивали, что уцелело, живых. Но живых не было, и тел мертвых не бьио — видно, в полон угнали всех, а может, спрятались по дальним лесам и долам. Жив не помогал им, обойдутся. Он бегом бежал вверх, на Диктею, к пещере тайной. Крута была тропа, но он не останавливался, не жалел ног. Так и взлетел на кручу, прямо к дозорной башне… Только не было уже никакой башни, а валялись повсюду обгорелые бревна, головешки. Спалили башню. Ну и бес с ней! Не для того спешил Жив. Пещера! Он бросился к провалу… все как и прежде, следов не видно никаких, только брызги крови на камнях. Значит, вниз они не спускались! Да и не спустишься просто так, надо потаенные ходы знать, снасти иметь… Слава Роду, цела пещера! А стало быть, и кожи с письменами целы, и мечи булатные, и прочее добро. Только вот… Жив перепрыгнул на крайний валун, прислушался. Снизу будто стоны доносились, плач чей-то.
— Э-э-ей, кто там?! — крикнул он в черный зев провала.
— А-а-а! 0-о-оей-о! — жалобно донеслось из глубин.
Жив пригляделся к брызгам на валунах. Вниз побросали! Живьем! Страшная догадка остудила его. О кожах думал, о вещах… про людей забыл, Малфу, мать свою приемную, забыл, и про Гнета, брата нареченного, и про Вешу, любовь свою первую, сладкую и нежную, не дождавшуюся его.
В три прыжка он подскочил к краю уступа, закричал вниз, не таясь:
— Ворон! Ворон!!
Старый дядька, казавшийся отсюда муравьишкой крохотным, не сразу понял его. А когда понял, побежал куда-то, скрылся за кустами.
Жив постоял немного над провалом. И ринулся вниз по тропе, не разбирая дороги, готовый сокрушить любого, кто подвернется ему под руку.
А когда он спустился, обежал гору к лесу и отвесным скалам, из потаенных щелей, ведущих в пещеру своим извилистым и темным ходом, уже выносили тела. Укладывали на траву, на каменистую почву. Все помутилось в глазах Жива, набежали горькие слезы, затрясло, забило в ознобе. Там, в траве, лежала белокурая Веша в изодранной белой рубахе с одним большим красным пятном на подоле, лицо ее было чистым, лишь на виске синело пятно. Рядом с ней корчилась еще живая, но изуродованная до неузнаваемости Лона, чуть поодаль лицом вниз с переломленной спиной лежал Гнет, другие… А тела все выносили. Последним вышел Ворон. Он нес на руках безжизненную, обвисшую Малфу. Руки у Ворона дрожали.
— Вот, — еле выдавал он, — спрятаться хотели наверху… а их вниз всех! Было уже так. Думал никогда не будет снова… а видишь!
Он положил Малфу в густую траву. Присел рядом.
— Мать!
Жив встал на колени, согнулся, поцеловал холодные губы.
— Мать твоя — Великая княгиня! — поправил его Ворон. — И тебе быть Великим князем. Запомни! А то твоя кормилица. Господь, упокой душу ее. На-ка вот лучше… — он порылся за пазухой, достал крохотный мешочек тонкой черной кожи, стянутый поверху, на черной шелковой нити, протянул Живу. — Тут прах Реин, пепел, что от нее остался, держи!
Жив взял мешочек, прижал к 1убам. Потом повесил на шею, заправил под рубаху — старая боль была не тупее новой.
— Значит, у меня две матери, — прошептал он, не споря и не спрашивая, а будто утверждая бесспорную истину. И что-то непонятное, потустороннее и возвышенное тихо отозвалось в мозгу: «…и два отца!»
— И два отца… — вслух повторил Жив. Ворон поглядел на него пристально, понял по-своему.