Когда Фриадар добрался до берега и сел в лодку, на башне городища рода Орла показался воин в рогатом шлеме. Кочевник широко замахнулся дубиной, обернутой войлоком, изо всех сил ударил в тугую кожу огромного барабана. Над белыми палатками, как отдаленное громыхание грома, прокатился гул. С крепостных стен взлетели испуганные горлицы.
Кто-то позвал протяжно:
— Гани-и-и!..
— Гани! Гани! — подхватили громкие голоса.
Гани, человек с медными покатыми плечами, беспечно играл с дружинниками в кости. Едва на башне зарокотал барабан, потное лицо Гани просветлело.
— Поход!
Сын вождя оскалил белые зубы и подмигнул загорелым бородатым воинам.
Бахрам, которому своя голова была дороже всего на земле, давно не принимал участия в боях. Но это не чернило его имени перед сородичами: времена, когда кочевники избирали вождя из числа отважных воинов, проходили. Хитрая голова, а еще больше богатства, награбленные в походах на другие племена, заменяли Бахраму отвагу, и на месте своем он сидел крепко. Все опасности ратных подвигов Бахрам переложил на плечи сына. Набег сулил добычу, новые развлечения — вот почему, едва на башне глинобитного укрепления раздавался сигнал, волосатое лицо Гани озаряла диковатая улыбка.
Легко ступая кривыми ногами наездника, обутыми в мягкие сапоги, Гани быстро вошел в палатку отца и склонил косматую голову.
Бахрам прилег на шкуру оленя, недобро прищурился, полез в сумку на поясе и вынул золотую пластинку. На ней сияло изображение чужого божества в крылатом солнечном диске.
— Вы помните, Сабри и Гани, — прохрипел Бахрам, — горбуна, приходившего к нам с юга? «Персы скоро направятся к Аранхе, — говорил горбун. — Разорите три-четыре таких рода, за которых вступятся другие. Эти другие имеют врагов, найдите, подговорите, чтобы совершили нападение. Хорошо, если родовые распри перерастут в кровавую войну между племенами. Так нужно нам, персам…» Помните вы эти слова, Сабри и Гани?
— Помним!
Бахрам подался вперед, хищно раздвинул губы.
— Бахрам скоро станет царем четырех массагетских племен! Понятно?
Он боязливо оглянулся и таинственно просипел:
— Через месяц персы придут сюда. И Шах-Сафар об этом знает. Плохо.
— Почему ты не убил гонца? — сказал Сабри.
— Э! Ты глуп, Сабри. Если бы мы убили первого гонца, Шах-Сафар заподозрил бы нас в измене. Пусть думает, что мы ему верны. Чтобы Шах-Сафар не послал, минуя нас, других гонцов, оцепим берег. Кто перейдет, того… — Бахрам разрубил воздух ребром ладони. — Шах-Сафар не узнает — гонцы ушли далеко, что-либо задержало их в дороге… Если даже узнает, будет поздно, персы окажутся уже в Хорезме. Так?
— Так! — кивнул Сабри. — Завтра пришлю к тебе своих воинов для охраны берега. Не допустим, чтобы массагеты пронюхали о замыслах Дария. Все провалится.
— Еще. — Бахрам покосился на сына. — Хватит разговоров. Приступим к действиям. Ты, Гани, сегодня же иди в поход. За хребтом Синих Гор кочует род Оленя. Вождя убей, народ пригони.
— Да, так и сделай, — сказал Сабри, тоже косясь на Гани.
Гани вскинул широкие брови.
— Род Оленя? Чем он провинился перед нами?
Массагеты по обычаю делили каждое племя на два братства. Каждое братство дробило себя на четыре рода. Род Оленя, о котором говорил Бахрам, как и род Орла, входил в племя хорезмийцев и принадлежал к братству Волка. Вражда в пустыне вспыхивала часто — старейшины, прибрав к рукам внутри рода все, что было возможно, искали добычу на стороне, и это вызывало ответные набеги. Рыскали по тропам конные отряды. В оазисах шла охота за рабами. Но распри внутри братства были необычны. Поэтому повеление отца так удивило Гани.
— Молчи!
Узкие глаза Бахрама сердито сверкнули.
— Молчи! — повторил Сабри, как эхо.
— Я сказал, ты делай, — проворчал Бахрам. — Так решили старейшины рода.
— Однако «олени» — нашего братства! — пробормотал Гани растерянно. — Разорим лучше других.
— Нашего братства! — передразнил Бахрам сына. — Так что же? Старые времена прошли, понял ты? Хорошее родство: орел, гроза пустыни, и тощие олени! — Бахрам заговорил вкрадчиво — Иди, ничего не бойся. Скот будет наш. Пленных отгоним в Согд, продадим персам. Понял ты? Воинам скажи: «Род Оленя замыслил против нас худое, надо наказать».
— Да, так и скажи! — подал голос толстяк Сабри.
Гани ушел от Бахрама угрюмым. Затея отца его смутила. Во все набеги сын вождя ходил с легким сердцем, но сейчас то ли чувство слишком близкого родства с «оленями», то ли опасение за исход предстоящего дела взволновали хорезмийца.
«Плохо, — мрачно думал Гани. — Плохо».
Чтобы набег был удачным, Бахрам и старейшины рода совершили обряд. В середине городища, на площади, разложили четыре огромных костра. Воины окружили их и встали на колени. Бахрам с туго набитым мешочком в руке стоял между кострами.
— Начнем?
Бахрам запрокинул голову. К небу метнулся крик, подобный вою шакала. Раздирающие слух звуки перешли в визг; не переводя дыхания, Бахрам заголосил:
— Вейся к солнцу, дым хаомы!
— Хварр! Хварр! Хварр! — прокаркали мужчины, подражая ворону, имя великого солнца.
Бахрам полными горстями сыпал в костры семена дурманящего растения. Воины жадно вдыхали струи синего дыма и приходили в неистовство.
— Вейся к солнцу, дым хаомы!
— Хварр! Хварр! Хварр!
Участники радения встали, взяли друг друга за руки и пошли, приплясывая, вокруг костров. Бахрам кружился на середине площади и пел о хаоме, вливающей в человека силу солнца.
Юго-западная сторона Синих Гор еще розовела от зари, а тут, на противоположном склоне, залегли в скалах голубые тени. Стало прохладно.
Ширак, хорезмиец из рода Оленя, стоял на обломке утеса и следил за полетом орла.
Пастух обнажил себя до пояса. Кожа его тускло сияла, точно бронза. Волнистые пряди черных до блеска волос падали на гладкие щеки. Ветер боязливо обтекал могучую шею, как бы отлитые из металла плечи, тяжелые бугры мускулов на груди и руки, напоминающие перекрученные корни старого платана. Объемистые, широко захватывающие ладони лежали на длинном топорище секиры. Темное, неподвижное лицо с круто изогнутыми бровями, холодной синевой глаз, жесткими губами, мощными челюстями, резким очертанием хищного носа казалось вырубленным из гранита.
«Моя стрела достала бы его, — вяло подумал пастух, глядя на разбойника неба. Эта птица заслуживает смерти: она высматривает ягненка. Однако орлы — наши родичи. Не запятнай свои руки братоубийством. Бахрам узнает — обидится».
Сын пустыни опустил голову и снова окаменел. Два десятка лет жил Ширак у Синих Гор — с того самого дня, когда родился. Два десятка лет окружали Ширака пески и скалы, скалы и пески. Два десятка лет ходил Ширак по одним и тем же кочевым тропам и так запомнил их извивы, ведущие далеко-далеко, что не заблудился бы в стране дюн, если бы даже внезапно ослеп.
Два десятка лет пил Ширак всегда одинаковую на вкус солоноватую воду, слушал одни, всегда тоскливые песни и за два десятка лет ни разу не засмеялся от радости.
Знойные ветры лета, студеные ветры зимы, скудные травы, овцы в лощине, верблюды на дюне, орлы в небе — таков был мир Ширака, и мир этот не знал улыбки. За его пределами лежали другие миры, враждебные Шираку. Иногда из чужих миров набегали на быстрых конях косматые грабители. Род Оленя отгонял их стрелами. Иногда, в дни голода, «олени» сами ходили в походы, редко удачные — род был невелик, слаб, его легко побеждали крупные общины. Однообразие пустыни Шираку не наскучило: иного мира кочевник не знал. Но оно наложило на него свой отпечаток — душа пастуха была однообразна, как сама пустыня.
Ширак прислушался к шороху трав на склоне горы, к мычанию стад в ложбинах, к далеким, неясным крикам сородичей, звучавшим внизу, в долине, и сонно зевнул.
Род Оленя готовился к ночлегу. Мужчины — рослые, загорелые, одетые в шаровары из кожи, обутые в мягкие сапоги, вооруженные луками, — согнали скот в стойбище. Стоянку ограждал вал из глины. Через поселение протекала крохотная речка. Вечером овец, верблюдов, коров, коз и лошадей заводили в середину лагеря, вокруг выстраивали крытые повозки.
Когда небо прожгли первые звезды, в городище запылали костры. В бронзовых котлах варили мясо.
Сохраб, старейшина рода Оленя, великан, с лицом, изрубленным в боях, сидел на шкуре быка, обхватив руками колени. Он задумчиво глядел на пламя. На обезображенные щеки, обросшие пучками курчавых волос, и единственное око, сурово сверкавшее из-под мохнатой брови, падали отсветы огня, и Сохраб казался мрачным деревянным идолом, сохранившим следы позолоты. Галуны, на ветхом кафтане старейшины давно потускнели — бедные пастухи мало думали о роскоши. Облик старика скорей отталкивал, чем привлекал, однако «олени» любили своего вождя: Сохраб не обижал человека незаслуженно, по-отечески заботился о том, чтобы всем сородичам было тепло в зимние холода, прохладно — в жаркое лето, а похлебка в котлах бурлила всегда.