Император, прислушиваясь к хорам костромских мужиков, благосклонно внимал словам, написанным угодливым остзейским поэтом. Николай Павлович мог запретить любое произведение вольнодумца Пушкина, он мог распорядиться, чтобы комедию Гоголя играли как потешный фарс, но он не мог остановить движения русской литературы. И теперь, сидя в театре, император от души наслаждался виршами Розена, а музыка Глинки творила то же народное дело, что слово Пушкина и Гоголя.
Царица сидела рядом с мужем и порой улыбалась. Эта улыбка должна была отразить ее сочувствие к происходящему на сцене. Однако бывшая немецкая принцесса плохо знала русский язык и улыбалась невпопад. Еще меньше она понимала в этой музыке. На сцене пели мужики и бабы. Кто назвал это оперой? Впрочем, у русских много странностей. Мужикам и бабам аплодировали. Эти бурные аплодисменты не раз прерывали действие. Но и аплодисменты были сегодня какие-то особенные. Они начинались с верхних ярусов и, достигнув партера и нижних лож, теряли силу и единодушие. Владимир Федорович Одоевский с укором поглядывал наверх: его безвестные единомышленники в пылу восторга не раз прерывали течение музыки. Но зато какой искренний это был восторг!
В зале царила и приподнятая и настороженная атмосфера. Ее накаляли сверху и охлаждали снизу. Порой и вовсе было трудно разобраться в происходящем среди публики. Сусанин-Петров был встречен овацией. Так обычно приветствовали любимого певца. Но сегодня эти овации были адресованы мужику, взошедшему на императорскую сцену. Многие высокопоставленные зрители, присутствовавшие в театре больше по обязанности, чем по любви к музыке, не раз поглядывали на императорскую ложу. Но сам император несколько раз ударил в ладоши. Недоумение сановных зрителей стало рассеиваться: очевидно, не следовало обращать внимание на мужицкие напевы.
Едва опустился занавес, царская семья перешла во внутреннюю гостиную.
– Каково твое мнение? – спросил Николай у Бенкендорфа.
– Я, ваше величество, мало понимаю в операх.
– Напрасно! – царь милостиво улыбнулся. – Тебе надобно всем интересоваться. На сегодня, впрочем, я тебя освобождаю. Признаюсь, что, взяв на себя обязанности цензора, я не нашел промахов у Розена.
В другом углу гостиной великий князь Михаил Павлович допытывался у директора театров:
– Послушай, Гедеонов, неужто не будет балета?
– Как только занавес вновь поднимется, взорам вашего императорского высочества предстанет пленительный балет…
– Лапотники с лапотницами плясать будут? – возмутился великий князь. – Благодарю покорно!
– Действие перенесется в польский замок, ваше высочество! Обольстительные пани, надеюсь, удостоятся вашего милостивого внимания и в полонезе, и в краковяке, в вальсе и в мазурке.
– Утешил! Я думал, что уж не выберемся из деревни. Этакая тоска! А кто будет плясать? Новые сюжеты есть? Прячешь, поди, старый греховодник!..
Антракт затягивался. В зале складывались мнения самых разнообразных оттенков. Надо признать, что в этих суждениях музыке уделялось гораздо больше внимания, чем в императорской ложе.
В первом ряду кресел сидел Жуковский. Его мнение было давно составлено. Он ничуть не жалел о том, что передал все лавры, вместе с эпилогом, барону Розену. Но и опасения Василия Андреевича не оправдались. Сколько раз он ни взглядывал украдкой на монарха, по его спокойному лицу было видно, что Николай Павлович не обращал никакого внимания на сомнительные особенности музыки. Стало быть, при случае… Жуковский отогнал от себя тщеславные мысли и продолжал прислушиваться к общим толкам.
– Какая-то этакая… мужицкая музыка, – говорил, жуя губами, сановный старец. – Право, мужицкая, а?
– Этакие песни, ваше высокопревосходительство, можно слышать на каждой улице и в любой харчевне.
– Музыка для кучеров! – гремел с другой стороны от Василия Андреевича какой-то свитский генерал. – Так бы и надо отпечатать в афишах. В следующий раз непременно пошлю моего Ерофея, а сам – слуга покорный!
Василий Андреевич Жуковский поудобнее устроился в креслах. Предвиденное им, повидимому, все-таки свершится. Куда приятнее присутствовать на этом спектакле в роли постороннего зрителя! Маститый поэт издали глянул на Розена. Барон сидел багровый от волнения и, конечно, ничего не слышал. Он бросал взгляды на императорскую ложу. Пусть сейчас, в антракте, ложа пуста. Не пройдет и часа, как к нему явится дежурный флигель-адъютант с приглашением к его величеству, а потом венчанный лаврами Егор Федорович выйдет на сцену и предстанет перед публикой. Лицо барона стало еще багровее, он едва мог дышать.
За Розеном украдкой наблюдал другой великий поэт и драматург – Нестор Кукольник. Он пролил не одну слезу умиления над музыкой друга Миши и с завистью наблюдал за Розеном. Автор «Руки всевышнего» не мог простить коварному немцу его прыти. Нестор Васильевич соображал, как бы и ему пристроиться к опере, которая уже идет на театре.
Словом, на сцене еще только завязывалась трагедия, а в зрительном зале сплетались тысячи интриг.
После польского акта в партере с воодушевлением заговорили о балете. Танцевали первые сюжеты, даже фигурантки были подобраны с особым тщанием. Наконец-то перестало отдавать от музыки костромским мужиком.
Но действие снова перенеслось в избу Сусанина. Разочарованные балетоманы приняли скучающий вид. Ценители музыки насторожились. Не в первый раз видели они сцены из русской жизни. Не раз показывали на театре и свадьбы, и девишники, и песни. Многим уже была хорошо известна «Аскольдова могила». Разве там не поют русские поселяне и поселянки? Но безоблачным весельем, довольством и покорностью судьбе веяло от тех песен. А в этой опере, о которой столько кричали, Иван Сусанин даже в кругу своей семьи был не только прост и сердечен, но и мудр, и уж совсем не по-мужицки величав в своих напевах. Если этакие будут мужики, сколько хлопот причинят они управителям имений!
А в музыке уже произошло столкновение стихий. Напевы русского мужика взяли верх над пленительной музыкой ясновельможной шляхты. В мужицких напевах обнаружилась сила, грозная не только для ясновельможных, но и для прочих бар.
Занавес опустился при аплодисментах, которые никак нельзя было назвать всеобщими. Вероятно, еще никогда в оперном театре так четко не разделялись мнения. За зрителями верхних ярусов было большинство, за зрителями партера и нижних лож – право на безапелляционный суд.
Едва Владимир Федорович Одоевский поднялся с своего места, чтобы идти в фойе, ему пришлось услышать негодующий отзыв, поразивший его новым оттенком.
– Какая же это русская музыка? – восклицал тучный господин, принадлежащий, по всей видимости, к высшим гражданским чинам. – Чем она русская? Я слышу обрывки песен, по-своему переделанных автором, – только и всего! А публика напоминает мне ребенка, который кричит: «Медведь! Медведь!» – когда ему показывают вывороченную медвежью шубу. Стоило труда ехать в театр!
Тучный господин говорил гневно, но в голосе его слышался испуг: должно быть, ему никогда не приходилось слышать подобных песен в своих имениях. Когда приказчики и управители сгоняют к барской усадьбе песельников, они не поют таких песен для услаждения господ.
Одоевский миновал грозного оратора и невольно задержался в проходе, прислушиваясь к горячим словам юноши в мундире правоведа.
– Не могу отделаться от смутного впечатления, – говорил он пожилому соседу: – Сходство с нашими народными напевами ощущаешь с первых звуков, а между тем какая ученая форма! – И молодой человек с полным знанием дела заговорил о сложности фактуры, об оркестровке.
«Вот какие музыканты у нас растут!» – с восхищением подумал Одоевский и, увидев проходившего Булгарина, спросил его:
– Сделайте одолжение скажите: кто тот почтенный старик, с которым беседует юный правовед?
Булгарин посмотрел по направлению, указанному Одоевским.
– Неужто не знаете? Серов, служит по министерству юстиции. – Булгарин слегка склонился к собеседнику. – Всем известный вольтерьянец. А рядом, надо полагать, достойный его отпрыск… Обещанную статейку, ваше сиятельство, с нетерпением жду! Этакое торжество России! – Булгарин с благоговением обратил взор к императорской ложе, хотя там находился лишь кое-кто из второстепенных придворных чинов.
Покинув Одоевского, Фаддей Венедиктович поспешно двинулся дальше. Издатель «Северной пчелы» должен был составить собственное мнение об опере. Присутствие на спектакле царской семьи не оставляло места для каких-нибудь существенных колебаний. Однако в зале находилось столько высокопоставленных и титулованных особ, что Фаддей Венедиктович хотел составить мнение со всеми возможными подробностями. К тому же услышанные им отзывы о музыке были очень противоречивы.
После сцены в избе Сусанина кто-то уже выразил свой суровый приговор на изящном французском языке: «C'est mauvais!»[26] Но ему тотчас возразил благодушный молодой человек, принадлежавший к очень громкой фамилии.