Перевёл дух, подморгнул:
- Надоело тебе со мной. Подь к Настюше. Верно, к ней, не ко мне топал. - И улыбнулся. - По моей спине не тужи, заживёт. Её не единожды бивали…
В чужой беде забылась своя недавняя радость. Ушёл Сергуня из избы с тяжестью на сердце.
* * *Отбесилась зима, отвыла. Стаял снег. Открылась мартовскому солнцу тёмно-зелёная щетина молодой ржи. Набухли клейкие почки на деревьях, вот-вот лопнут. Парует земля.
К Марьиному[207] дню выгрело.
Вышел в поле Анисим. С осени оставил клин под яровую. Скинув рваный зипун на краю пахоты, повесил на шею короб с ячменём, зачерпнул пригоршню и, сыпнув, проговорил:
- Уродись, ярица, добра, полны короба…
Небо высокое, чистое. И тишь кругом, даже в ушах позванивает.
Настюша привела впряжённого в сучковатую борону тощего коня, принялась заволакивать посев.
Молчит Анисим, не открывает рта и Настюша.
Передыхать остановились на краю загонки. Перекусили, разломив кусок лепёшки, запили квасом.
Издали увидели, намётом скачет к ним тиун Ерёмка, охлюпком, без седла, ноги болтаются.
- Ерёмка, - шепнул Анисим.
А тот коня на них правит, кричит озорно:
- Затопчу!
Отпрянула Настюша, но Ерёмка коня осадил. Сказал со смехом:
- Почто девку хоронил от меня, Аниська? Коль бы знал, что у тебя такая, бить бы не велел. - Тиун склонился с коня, хотел ухватить Настюшу за подбородок, но она увернулась.
Анисим растерялся, только и произнёс:
- Дочь моя, Еремей.
- Сам вижу, девка. Не то вопрошаю. Укрывал от меня к чему? Я ить ласковый и добрый.
Покраснела Настюша, слёзы из глаз. Терпит Анисим, а тиун своё гнёт:
- Отдай её мне, Анисим, не обижу.
- Молода она, Еремей, - ответил Анисим. - А ласку твою я на своей спине изведал. Брюхом же твоё добро познал. Когда последнюю мучицу выгреб ты, так по милости твоей голодом и пробиваемся.
- Бона как заговорил, - зло выдавил Еремей. - Значит, мало я тебя бивал. Погоди, доберусь, взмолишься.
Огрев коня плёткой, тиун ускакал.
* * *Неудачный казанский поход грузом давил на Василия. Злобился государь на воевод. Брата Дмитрия не раз попрекал.
Утешение малое, что хан Мухаммед-Эмин признал над собой власть Москвы. Нет ему веры. Чуть в силу войдёт, снова козни начнёт творить.
Давняя угроза для Руси с востока. Ко всему, торг вести с Персией, Бухарой и другими странами, минуя Казань, нельзя.
Велел государь к новому походу готовиться, пообещав самолично повести полки, да смерть великого князя Литовского помешала.
Кабы паны литовские пожелали видеть его, Василия, своим князем! Тогда минёт нужда силой ворочать искони русские города Смоленск и Киев, что ныне за Литвой.
Хоть мало на то надежды, но Василий всё же отписал письмо сестре Елене. А в нём наставление, дабы она, Елена, говорила бы епископу, панам, всей раде и земским людям, чтоб «пожелали иметь его, Василия, своим государем и служить бы ему пожелали, а станут опасаться за веру, то государь их в этом ни в чём не порушит, как было при короле, так всё и останется, да ещё хочет жаловать свыше…»
Такие же письма передал Василий с Курбским епископу виленскому и пану Николаю Радзивиллу.
* * *В клети темно, сыро, дух затхлый. А над Москвой пасхальный перезвон колоколов, веселье.
Степанка извёлся, по клети метался зверем, а как подкосились ноги от усталости, сел на пол из сосновых брусьев.
Под изорванной в клочья одеждой горит огнём тело. Люто били Версеневы холопы, пока в клеть волокли. Что ждёт Степанку, когда Версень самолично за него примется? Такое наступит не сегодня, так завтра.
Степанка сам себя винит. К чему шёл к Аграфене? Знал, боярин Версень за побег не помилует.
Так и случилось. Едва с воротами боярскими сравнялся, выскочил караульный мужик, вцепился, крик поднял. Сбежались боярские челядинцы и давай над Степанкой изгаляться. Да каждый норовит побольней ударить.
Мается Степанка. И Аграфену не увидел, и в беду попал…
Звонят колокола над Москвой, ликование людское. Праздник наступил. Гуляй и бояре, и дьяки, и люд простой.
В Успенском соборе сам митрополит Варлаам молебен служит. Народу в церкви битком набилось, и все бояре да князья с жёнами и чадами. Государь Василий Иванович с семьёй на особом, почётном месте.
Умаялся Василий. В тёплой шубе жарко, пот по лицу катится, едва смахивать успевает. На митрополита озлился. Пора кончать, а он, вишь, как затянул, орёт, аж в ушах гудит.
Ко всему Соломония раздражает. Стоит, сухота, губы поджала. Ни тебе тела в ней, ни жизни, не то что иные, любо глянуть. А ведь была когда-то и она пригожей, и любил её Василий…
Покосится Василий на Соломонию, а она поклоны колотит истово, ненароком лоб расшибёт.
Едва на хорах затянули «Аминь!», Василий выбрался из собора. Людно. Раздался народ, дал государю дорогу. Следом за великим князем псами потянулись Михайло и Пётр Плещеевы.
У самой паперти Василий лицом к лицу столкнулся с Версенем. Остановился. Забыл про праздник, спросил строго:
- Вчерашним вечером боярин Большого полка донёс, что твои люди, Ивашка, глумленье творят над воином именем Степанка. И ты этим холопам потакаешь.
- Великий государь, - степенно поклонился Версень. - Тот воин мой смерд беглый. А как в пушкари к тебе попал, ума не приложу. Дозволь уж мне над моим холопом суд вершить.
- Не дозволю! - оборвал боярина Василий и пристукнул посохом. - Пушкарь Степанка коли и был твоим смердом, так то ране. Ныне он государев воин, и над ним я господин. Одному мне суд творить, но не тебе, боярин Ивашка. Немедля пушкаря Степанку освободи в полном здравии.
И пошёл, важно выпятив грудь. Князья и бояре, вывалившие из собора толпой, слышали всё, засудачили шёпотком, чтоб до государя не дошло.
А государь уже далеко. Михайло и Пётр Плещеевы не отстают, идут молчком. Впереди коренастый длиннорукий Михайло, за ним, отстав на шаг, старший - Пётр, бородатый, ноги колесом. Переглянулись братья. Пётр глазами знак подал, понял-де. У самых княжеских хором осмелился меньшой Плещеев, замолвил робко слово в заступ Версеня:
- Почто, государь, на Ивашку насел? Добро б, за дело обиды терпеть. А за смерда негоже боярину выговаривать.
Пётр Плещеев закивал одобрительно, а Михайло своё ведёт:
- Ко всему смерд тот батюшки твоего покойного государя Ивана Васильевича указ о Юрьевом дне нарушил[208]. Пущай проучит его боярин Версень за побег, другим в назидание.
Василий, не останавливаясь, возразил резко:
- Не за смерда я вступился, хоть он ныне и воин. Сам ведаю, смердов в страхе держать надобно. Коли б не Версень, иной боярин был, речи не вёл бы. Версеню же не хочу потакать. Вразумляю его, дабы он место знал. Честь государеву Ивашка поносит, за то и спрос с него особый. Понял, Михайло, и ты, Пётр? Вы, поди, отца моего, государя Ивана Васильевича, всегда руку держали, за то люблю вас и верю вам.
* * *Того же дня воротившись от заутрени и сытно оттрапезовав, великий князь Василий, уединившись в светёлке, имел беседу с игуменом Волоцкого монастыря Иосифом. Была она недолгой, тайной, с глазу на глаз.
Светёлка низкая, своды полукруглые. Каменные стены красками разделаны. Оконца узкие, с заморским разноцветным стеклом.
После смерти митрополита Симона Иосиф в Москве впервые. Жаль Симона, и митрополит Варлаам не по душе: взял под защиту нестяжателей.
Осунулся игумен, кожа - что жёлтый пергамент, ряса на плечах обвисла. Подперев кулачком щёку, Иосиф говорит не торопясь, тихо:
- Великий князь и государь, не сочти за дерзость и не прими в обиду слова мои. Хочу слышать яз, к чему благость твоя к иноку Вассиану, чьи уста изрыгают ересь и смущают паству неразумную?
Глубоко запавшие глазки игумена прячутся под седыми пучками бровей. Василию никак не разглядеть, что кроется в них. Государь сидит в кресле прямой и строгий, в дорогой ферязи и соболиной шапке. Пальцы рук, изрезанные синими прожилками, сцеплены на тощем животе. В словах игумена Василий слышит недовольство.
- Вассиан не о твоей власти, государь, печётся, ему боярская котора по сердцу. Это яз тебе речу, кто назвал первым отца твоего и тебя государем.
Василий откашлялся, поднял руку, будто призывая игумена замолчать.
- Не приемлю я обиду твою, отче Иосиф, ибо душой и разумом с тобой. Тебе ль того не знать? Но нужда иное подсказывает мне и к Вассианову толку тянет. Новое на Руси родилось дворянство служилое, а им поместья нужны. Вот и подскажи мне, отче, где землицы набрать пахотной, пригодной? И вот мыслю я, отче, может, братия монастырская от своей землицы откажется? К чему им угодья пахотные, коли вас мир кормит и подношения вам обильные?