Они осушили первые бокалы — наступило молчание, чуть торжественное.
Горели свечи, потрескивали поленья, сумеречные тени вздрагивали на стеклах окон.
— Как в исповедальне, — засмеялся Репнин.
— Недавно здесь исповедовался Бернгард Бюлов — он сидел на твоем месте.
— Бюлов? — Репнину захотелось встать и оглядеть стул, на котором он сидел.
Только подумать: Бюлов! Для Репнина Бернгард Бюлов олицетворял если не золотую эпоху русско-германских отношений, то, по крайней мере, пору, когда не все мосты еще были сожжены и на будущее смотрели не без надежд, правда, весьма скромных, но все-таки надежд. Сын известного дипломата, ставшего сподвижником Бисмарка. Бернгард Бюлов пришел к высокому положению имперского канцлера путем, который может быть назван немецким. У дипломатов были свои привилегии, когда речь шла о высоком положении в государстве. Но право на дипломатическую карьеру обреталось не только в лучших университетах той поры (Лозанна, Лейпциг, Берлин), но и в армии. Поэтому вслед за: университетом у Бюлова был фронт; на франко-прусскую войну будущий канцлер пошел волонтером, а явившись после фронта в иностранное ведомство, мог рассчитывать лишь на весьма скромный дипломатический ранг — атташе. Казалось, ни образование, ни связи, ни военные заслуги, ни более чем высокое происхождение не дают Бюлову никаких преимуществ: он был в самом начале пути. Пятнадцать лет — небольшой срок, чтобы атташе стал посланником даже в периферийной европейской столице, но пятнадцать лет он отмерил сполна. Потом (это характерно) пошло быстрее: посол в Риме, статс-секретарь по иностранным делам и, наконец, канцлер, при этом на срок значительный — девять лет. Наверно, Бюлов хотел быть преемником бисмарковского начала германской политики, но время было не то, да и умения, должно быть, недоставало. По признанию Бисмарка, он ушел в отставку, будучи обвинен в русофильстве. Бюлов, по его словам, тоже считал главным средством своей политики поддержание добрых отношений с Россией, при этом пытался даже журить Бисмарка за то, что тот подчас был непочтителен с Горчаковым. Но деятельность Бюлова, в особенности на посту канцлера, плохо соотносилась с этим его утверждением. Отсутствие бисмарковского таланта и характера Бюлов пытался заменить тонкой лестью. На Вильгельма, как это было установлено задолго до Бюлова, это средство действовало безотказно. «Ну, похвалите же меня!» — требовал он от Бюлова прямо и грубо. Бюлов зябко поводил плечами и хвалил. Лесть — конь резвый, но ненадежный, — обойти крутой поворот он может, преодолеть длинную дорогу — никогда. Бюлов пал.
— Бюлов был здесь до отречения… кайзера? — спросил Репнин.
— До отречения, — сказал Шульц, с угрюмой пристальностью глядя на Репнина, и разлил вино по бокалам.
— И речь шла об отречении?
— Да, конечно. — Шульц коснулся бокала, но не поднял его. — Бюлов сообщил, что накануне с ним беседовал один испанский дипломат. Испанец сказал, что кайзер попросил у Испании убежища. — Шульц не отнимал руки от бокала, однако и не пытался бокал поднять. — Был даже получен ответ. В соответствии с рыцарским духом нации, король испанский готов был принять кайзера. Но как добраться до Испании — вот вопрос! — Голос Шульца воспрянул. — Обычный путь через Париж и Эндай-Ирун так же малоприемлем, как и морской через Италию и Барселону. Единственный путь — подводная лодка и Бискайский залив. Господи, короли спасаются бегством на подводных лодках! За твое здоровье, Николай! — неожиданно поднял бокал Шульц.
— А я думал, за германского императора! — рассмеялся Репнин.
— Ты полагаешь, что я вел разговор к этому? — произнес Шульц, пряча улыбку в рыжие усы, ему нелегко было ее упрятать. — Ни один германский монарх не был обезглавлен, — произнес он с пафосом, который Репнин не очень понял. — Ни один германский властелин, ни тайно, ни явно!
— Погоди, погоди, это тоже сказал Бернгард Бюлов? — спросил Репнин.
— Бюлов.
— В знак скорби по царствующему дому? Шульц взял бокал, взял, как показалось Репнину, чтобы отвести глаза от собеседника.
— Думаю, в знак скорби и… осуждения Вильгельма!
— Но что надо было делать Вильгельму? — посмотрел Репнин на Шульца.
— Сражаться, сражаться, чего бы это ни стоило! — Шульц налил новый бокал. — Покрепче натянуть вожжи и воевать. Всех наличных мужчин, у которых есть силы, чтобы нажать на спусковой крючок и выстрелить, отправить на фронт. Если даже император смалодушествует и покинет родину, вернуть его и заставить быть императором!
— Так полагал Бюлов?
Шульц насторожился: его рыжие уши пришли в движение.
— Да, Бюлов.
— А как думаешь ты?
Руки Шульца невольно потянулись к ушам — надо было погасить пламя, живой ладонью зажать.
— Республика… не для Германии.
Часом позже они вышли из дому, оставив дверь в доме открытой — в такой жаре не усидишь. Долго стояли посреди мокрого сада, дожидаясь, пока глаза будут способны что-то видеть. Потом во тьме обозначилась крона дерева с широкой прядью сухих листьев, светлый круг фонтана, бетонный бордюр садовой дорожки, сам дом, большой, с верандой, выходящей в сад.
— Позавчера стояли здесь с Гофманом. Да, тем самым, и он, представь себе, проклинал Брест! Все несчастья, так думал он, начались с Бреста. Да, именно Брест дал возможность Лондону и Парижу убедить мир в претензиях немцев на мировое господство.
Шульц затих и поднял глаза на дом, черные окна которого, окантованные светлыми рамами, были будто развешаны в ночи, каждое на своей веревочке, может, поэтому каждое по-своему раскачивалось и вздрагивало.
— Это Гофман проклял Брест? — спросил Репнин.
— Нет, не только — Шульц тоже. — Он отвел глаза, неспроста он приволок Репнина в эту тьму, здесь упрятать глаза легче. — И все-таки… не дай бог, чтобы поднялась у вас рука на Брест! Для вас Брест — территория, для нас — больше…
— Революция? — спросил Репнин, он хотел, чтобы Шульц договорил до конца, ничего не утаил, все выложил.
— Нет, я этого не сказал, — заметил Шульц.
В доме зазвонил телефон — звонок был тонкий, режущий.
— Слышишь? Звонит Мольтке! Нет, не тот — его племянник, шеф информации в «Берлинер тагеблатт». Согласился в знак личных симпатий сообщать все чрезвычайное — так сказать, личная служба президента! — Он засмеялся. — Вчера поднял с постели и сообщил, что в Компьенском лесу подписан договор. Разумеется, я его отругал: «Что же здесь чрезвычайного? Я знал об этом еще первого августа четырнадцатого года!» — Они вошли в дом. Шульц пошел к аппарату, не торопясь, демонстрируя характер. — Здравствуй, дружище Мольтке! Что ты сказал? Кайзер прибыл в замок Амеронген? Ну что ж, вот это сообщение чрезвычайное! Благодарю тебя, Мольтке! — Шульц положил трубку, печально взглянул на аппарат. — Не телефон, а часы революции!
Он сел за стол, обернулся к печи, в которой поленья уже были превращены в угли, крупные, затянутые мерцающей пленкой.
— Подсыпать сухих листьев в огонь? Запахнет, как в осеннем лесу. — Он налил еще вина. — Мне говорили приятели, бывавшие в России, что видели тебя на Спиридоновке… Вон как! — Он изобразил голосом нечто похожее на радость, однако в главах была тоска. — Я сейчас вспомнил: ты говорил мне, что знал в Лондоне некоего Чичерина. — Он продолжал смотреть на Репнина, а глаза все еще были тоскливы. — Это нынешний Чичерин?
— Теперь я вижу: ты привел меня в исповедальню! — засмеялся Репнин и отодвинулся от печи — угли жгли немилосердно, их устойчивый жар, казалось, стягивал кожу.
— Нет, ты ответь: Чичерин нынешний? — настаивал Шульц.
— Нынешний — другого нет, — сказал Репнин.
Шульц дернул плечами.
— Значит, скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты?
— Чтобы понять эту фразу, за ней должна быть следующая, — бросил Репнин: разговор обострялся, Репнин понимал это достаточно.
— Изволь, Чичерин — друг Либкнехта, очень близкий. Ты — друг Чичерина, — сказал Шульц.
«Вот и стал ты главой департамента мировой революции! — подумал Репнин. — Красный Карл, перед которым трепещет юнкерская Германия, Карл, чьей заветной мечтой являются германские Советы, сделался едва ли не твоим единомышленником. Видно, все усилия Шульца были направлены к тому, чтобы установить эту истину. И эта исповедальня с печным отоплением и сальными свечами, и шипящая сковорода, и медленно колеблющееся вино в бокалах, и березовые поленья, и запах горящих листьев, — все, все было призвано подтвердить одну эту истину».
Вновь бешено зазвонил телефон.
Шульц устремился к телефону — он сорвал трубку, однако не удержал ее, трубка грохнулась об пол, и вместе с гудением мембраны в тишину дома ворвался голос, точно барабанная дробь, сбивчивый и громкий.