Ученые иноземцы, осмотрев государя, объявили, что желудок, печень, селезенка, по причине накопившихся в них слизей, лишены природной теплоты, и оттого понемногу кровь водянеет и холод бывает; оттого же цинга и другие мокроты бывают.
Назначили леченье: давали государю составное рейнское вино, приправляя его разными травами и кореньями, запретили ужинать, пить холодные и кислые питья.
Лекарство это не оказало никакого действия. Тогда, 14 мая, прописали другой чистительный состав, но и он не принес облегчения. В конце мая врачи говорили ближним боярам, что желудок, печень, селезенка бессильны «от многого сиденья, от холодных напитков и от меланхолии, сиречь кручины».
Венделин Сибелиста, будто оправдываясь, доказывал, что он давно уже просил великого государя изменить образ жизни, ходить пешком как можно больше и, главное, не кручиниться, быть веселым.
— А что ж ты, дохтур, зелья-то целебного государю не дал от кручины? — спрашивали бояре. — Тоже толкуют: не кручинься, будь весел! Ну, так и дай от кручины зелье!
— Нету такого зелья в натуре! — объявил Сибелиста. — Коли вам старые бабы говорят, что они то зелье знают, не верьте им: врут ваши старые бабы!
— То-то оно и есть! А ты вот выдумай снадобье целебное от кручины, от беды всякой да тогда и говори… А то что ж ты за дохтур немецкий, ученый, коли великого государя, за его же тебе царское жалованье, вылечить не можешь!
Сибелиста обиделся, отошел от бояр и, потолковав с товарищами, прописал царю составной сахар и велел мазать желудок бальзамом.
Начались у Михаила Федоровича головные боли, да такие, что по дням не мог головы поднять с подушки. Составили 5 июня порошок. От того ли порошку или так, само собою, голове полегчало. Царь стал вставать с кровати, проходил в «комнату», беседовал с боярами; но лик его был темен, глаза потухли, он с трудом двигал опухшими ногами, дышал тяжело и, поговорив немного, чувствовал большую усталость.
Дохтуры строго-настрого запретили докладывать ему о чем-либо неприятном, наказывали ничем не раздражать его, да и сами бояре видели, что волновать его невозможно, что от каждой малости ему становится хуже.
А тут, как нарочно, дела все такие неприятные, и не знают бояре, как вывернуться, как быть без царского наказу.
Начать хоть бы с королевича! Ведь это он, басурман упрямый, жестоковыйный, и есть главная причина болести государя, его злой кручины. Не сдается, хоть ты тут что! Да еще и на хитрости всякие поднимается…
Вот пришел к боярам Петр Марселис и докладывает:
— Вчерашнего 24 числа июля заболел королевич Вольдемар Христианусович болезнью сердечною, сердце у него щемит и болит, что скушает пищи или чего изопьет, то сейчас назад…
— С чего ж бы это? — спрашивают бояре.
— Ясное дело, с кручины! — отвечает Марселис. — Если скорой помощи не подать королевичу, то может быть с ним удар или огневая болесть и может он помереть…
Марселису ничего на это не сказали бояре, отпустили его и тотчас же послали за верным человеком, Миной Алексеевым, который в последнее время был приставлен для наблюдения за тем, что делается на королевича дворе. Мина Алексеев, явясь перед боярами и узнав, в чем дело, сказал:
— Петр Марселис либо сам обманывает, либо его обманули. Вчерашнего 25 числа королевич кушал в саду; маршалок, чашник, дворяне и ближние люди при нем были все веселы, ели и пили по-прежнему. После ужина королевич гулял в саду долго со своим любимым рындой, ловким таким и пригожим из себя парнишкой, а маршалок звал к себе в хоромы чашника, дворян и ближних людей всех, потчевал их, пили вино и романею, и рейнское, и иное питье до второго часу ночи. Все были пьяны, играли в цимбалы. Дохтура я сегодня на дворе у королевича не видал…
— Ну и пускай себе пьянствуют и играют в цимбалы! — решили бояре и отпустили Мину Алексеева, наказав ему следить хорошенько и обо всем своевременно докладывать.
Было другое дело, путаное-перепутаное, с которым надо было непременно скорее кончить, а как кончить, того бояре не знали. Дело это касалось ждавшего своей участи самозванца Лубы и привезшего его польского великого посла Стемпковского, который все громче и громче начинал жаловаться на свое положение и требовать царских решений. Жаловался он тоже на пристава.
Разобрали бояре дело. Оказалось, что пристав упрекал Стемпковского за то, что приехавшие с ним литовские купцы ходят пьяные поздно ввечеру и ночью по улицам, продают вино и табак, царского величества людей бесчестят, бранят, саблями секут, шпагами колют.
Стемпковский не верил таким действиям литовских купцов и в то же время просил, чтобы им было позволено торговать вином и табаком, так как в договоре написано что им вольно торговать всякими товарами.
Пристав ответил:
— Стыдно такие товары товарами называть и в перемирных записях писать: литовские купцы сами знают, что по царскому указу за такие товары всяким людям чинят жестокое наказание: носы режут, кнутом бьют без пощады и в тюрьму сажают.
Далее посол жаловался боярам:
— Хорошо было у нас царского величества послам, князю Львову с товарищами: сенаторы их почитали, к себе на пиры звали и дарили. Жили они в Польше, как у родных братьев, на поле тешиться ездили и дома у себя тешились; а мне здесь, великому послу, только позор и бесчестье, живу взаперти, никуда выехать не пускают, людей моих не пускают на двор к королевичу датскому…
— Это никак невозможно без царского наказу! — отвечали ему бояре. — Его величество болен, за болезнью мало из своих царских покоев выходит, а как его величеству Бог даст облегчение, то думный дьяк станет докладывать ему о всяких делах…
Но царскому величеству облегчения не было. Хоть и прошли головные боли, да слабость и отеки все увеличивались.
Наступило двенадцатое июля, день именин государя. После почти совсем бессонной ночи Михаил Федорович все же пересилил свою слабость, поднялся чуть свет, облачился в праздничную одежду и вышел к собравшимся боярам, чтобы идти с ними к заутрени.
Бояре со страхом и в великом волнении ожидали его выхода. Почти все были уверены, что он не в силах будет идти в церковь.
Но вот царь появился, и при взгляде на него все оживились. Велика сила духа! Благочестивый царь в сознании святости этого дня и необходимости присутствовать на богослужении нашел крепкое оружие против тяжелого недуга, окончательно разрушавшего его тело.
На душе у него было светло и ясно. Все мрачное, безнадежное, смущавшее и отравлявшее покой этого времени — отошло, забылось. Ведь вот давно, давно уж, поглощенный заботами, тоской и страданием, царь совсем не замечал, не ощущал того, что в прежние счастливые годы составляло для него радость жизни. Для него уж не существовала природа, не светило солнце, не красовалась земля в своем летнем наряде.
А теперь глядит он и видит: утреннее солнце пронизало расписные, разноцветные стекла узких, длинных окон палаты и играет на знакомых, когда-то так нравившихся предметах.
И теперь все это опять нравится, а главное — солнце! Хочется скорее на воздух — там небо синеет, там шелестят листвою деревья, жужжат пчелы…
Детски счастливая улыбка озарила бледное лицо царя. Он оглядел собравшихся бояр, низко ему кланявшихся и поздравлявших его с радостным днем, со днем его ангела. Поклонился и он на все стороны, благодарил верных слуг своих и советников, со многими облобызался.
Все эти давно знакомые лица, вчера еще надоедливые и совсем ненужные, казались ему теперь близкими, милыми, дорогими, будто он свиделся с ними после долгой разлуки.
Никто не смел его спрашивать о здоровье, так как вопросы эти его раздражали, но он сам объявил громко:
— Смилостивился Господь надо мной, послал для моего праздника успокоение моему недугу. Давно я так хорошо себя не чувствовал… Пойти скорее в церковь, после молитвы-то еще, Бог даст, поздоровею…
Однако, пройдя несколько шагов, он почувствовал в ногах такую слабость, что оперся на руку оказавшегося рядом с ним Шереметева и так, медленно передвигая ноги, дошел до церкви. Взойдя на свое царское место, он тотчас же опустился на колени, и все заметили, что он на коленях не стоит, а сидит. Так оно и было, и вдобавок, начав горячо молиться, царь сам не замечал положения своего тела.
Молитва окончательно оторвала его от действительности, перенесла в иной мир, разорвала связь между ним, воспарившим духом, и слабым, истощенным долгой болезнью телом, которое лежало теперь согнувшись, подавляемое собственной тяжестью.
Царь уже не различал звуков церковного пения и слов читаемой молитвы. Он слышал совсем иные звуки, полные дивной, никогда еще не слыханной им гармонии. Будто где-то высоко, над сводами церкви, шла тоже церковная служба, только совсем иная, полная великой, божественной тайны…
И хотелось царю проникнуть в эту тайну, вслушаться в непонятные слова согласного хора. Еще одно усилие парящего духа — и он поднимется выше, все расслышит, все поймет…