— По новости дела, вмешиваться не буду, — сказал князь ромейским умельцам, прибывшим из Константинополя, — для нас главное — размеры и украшения церкви, а остальное — ваша забота.
Он сидел на своем княжьем месте, они стояли далеко от него, стояли беспорядочной молчаливой кучей. Мищило велел всем одеться в ромейские праздничные наряды, все на них сверкало, состязаясь с блеском княжеского золота и серебра, но на Ярослава, как видно, это не производило никакого впечатления. Его глаза с холодной внимательностью смотрели на всех сразу, никого не выделяя; эти глаза уже были знакомы Сивооку: они напоминали ему холодные и твердые глаза князя Владимира в Радогосте, только у Ярослава, кроме холодности и твердости, во взгляде светился глубокий разум, и от этого глаза его были словно бы теплее, не такими темными, как у его отца, напоминали цвет соловьиного крыла.
Князь, видно, считал их всех ромеями, поэтому и обращался к ним по-гречески. Мищило, надутый и напыщенный, тоже изо всех сил выдавал себя за ромея, начал разглагольствовать про Агапита, начал показывать князю пергамент, на котором было начерчено Агапитом, как должна выглядеть сооружаемая ими церковь. Ярославу, видно, понравилась деловитость Мищилы, он зазвонил в колокольчик, слуги внесли ковши с медом, по русскому обычаю, было выпито; все молчали, Ярослав поднялся из-за своего стола, подошел, прихрамывая, ближе к художникам, посмотрел на пергамент. И тогда словно что-то толкнуло Сивоока. За всю долгую и тяжелую дорогу от Константинополя до Киева не думал о своей грядущей работе, равнодушно слушал разглагольствования Мищилы, но вот теперь…
Не просто возвратился он на родную землю, не для воспоминаний и не для растроганности, не для любования Киевом и Днепром, травами и пущами, нет! Вот стоит возле него человек, который владеет огромной землей, князь, не похожий на других: наверное, замыслы у него тоже не как у других — великие и значительные, но сам он мало сможет, а если будет брать на помощь таких, как Мищило, то и вовсе ничего. Сказал, что не будет вмешиваться, но сам рассматривает пергамент и думает над чем-то — разве есть еще на свете такие князья? До сих пор Сивоок знал, что делами строительными ведают сакелларии или игумены, доверенные люди патриарха, епископа, иногда — императора; за много лет работы у Агапита не помнил случая, чтобы такой вот человек пришел к художникам или позвал их к себе. Но, может, это была лишь короткая вспышка княжеского любопытства, может, выпьют они, по обычаю, этот мед, посмотрит князь небрежно на чужеземный пергамент, не смысля в нем ничего, махнет рукой, отпустит их с Богом, и все перейдет в руки Мищилы, тупого исполнителя воли Агапита, и, пока престарелый и самовлюбленный Агапит будет утешаться где-то в своих садах влахернских, тут будут воздвигать в тяжком труде, средь бедности, недостатка, горя, проклятий и слез простенькую церквушку, может, даже хуже поставленной Владимиром церкви Богородицы, а что уж меньшую, то это Сивоок видел точно и не мог никак взять в толк, почему Агапит уполномочил Мищилу на такое строительство.
Сивоок испугался, что пропустит, быть может, единственный случай, торопливо протолкался вперед, стал возле Мищилы, смело глянул на князя, сказал на родном языке:
— Сделать нужно так, княже, чтобы весь мир удивлялся, а земля наша чтобы прославилась этим храмом.
— Молвишь по-нашему? — шевельнул бровью Ярослав и сделал шаг искалеченной ногой. Забыл об осанке, болезнь давала себя знать. — Молвишь по-нашему? Разве не гречин еси?
— Русич. С Древлянской земли.
— Как же очутился среди ромеев?
— Пуганые стежки у судьбы.
— Искусство знаешь? — допытывался князь.
— Мусию он кладет, — вмешался Мищило по-ромейски, но князь, казалось, не обратил внимания на то, что Мищило понял их речь А может, князь знал об их происхождении, да только делал вид, что не ведает.
— Все делаю, — сказал Сивоок, — и мусию кладу, и фрески рисую, и зиждительское дело знаю.
— Почто ж гречины выдают тебя за своего? — спросил Ярослав.
— Выгодно им. Торгуют славою и своей и чужою Все в свою мошну.
— Бог един, — насупился князь, — и слава вся идет Богу Кто тебя научил, от того и выступаешь.
— Художников не обучают, — смело промолвил Сивоок, — их укрощают Так, как диких коней — тарпанов. Не учишь же их бегать: умеют от рождения. А чем больше укротишь, тем хуже, медленнее станет их бег. Красота в нем умрет, раскованность исчезнет вместе с диким нравом. Вот так и художник.
— Так кто же ты; конь или человек? — улыбнулся князь.
— На него часто такое находит, — умело вмешался Мищило, — это, наверное, от дурноватой девки, которую с собой повсюду возит. Привез и в Киев, княже.
Князь взглянул на Сивоока как-то неопределенно. То ли осуждающе, то ли пренебрежительно, Сивоок не испугался ни- разоблачения Мищилы, ни княжеского взгляда, но наползло на него тяжкое и непреоборимое; казалось, что мир разламывается, будто хрупкий сосуд, разрушаются, валятся все храмы, монастыри, дома, которые он ставил и украшал, и только он стоит посредине целый и невредимый, но весь в полыхании дикого огня и не может ни с места сдвинуться, ни слова произнести.
— Малая церковь, княже! — только и мог воскликнуть, опасаясь, что бросится на Мищилу и начнет его душить или швырнет его на землю, начнет топтать ногами. Сивоок был сам не свой, но никто не замечал его состояния.
Князь спокойно переступил с ноги на ногу, снова взглянул на пергамент.
— Мала? — переспросил. — Почему же мала?
— Потому что мала! — снова воскликнул Сивоок.
Мищило засмеялся. Его тешило детское упрямство Сивоока.
— Митрополит Феопемпт прибыл вместе с нами, — напомнил он князю, — церковь им такожде утверждена. Смотри, княже, тут длина, тут ширина, как и церковь Богородицы, поставленная твоим отцом князем Владимиром. Три навы, над каждой купол, боковые навы меньше, купола над ними ниже, камень можно класть всякий, ибо для Божьего храма важен не наружный вид, а внутреннее украшение.
— Что скажешь? — обратился князь к Сивооку.
— Мала церковь, — повторил тот.
— Почему же не говорил об этом своему хозяину там, в Константинополе?
— Понял это лишь теперь. Когда увидел Киев. Увидел и не узнал. А что будет дальше, когда обведешь новыми валами, княже?
Ярославу понравились последние слова Сивоока, однако вывод из них он сделал несколько неожиданный.
— Сделаю Киев соперником Константинополя, — сказал он, возвращаясь к своему столу. — А для этого все сделаем, как в ромейском стольном городе: церковь Софии, Золотые ворота, монастыри, храмы, игрища, палаты…
Сивоок молча отступил. В нем постепенно угасала вспышка, толкнувшая его вперед к князю, необычность Ярослава тоже словно бы сразу затмилась, как только промолвил он слова про Константинополь. Опять одно и то же! Опять повторение и подражание. Никто не думает о том, что высшая ценность быть самим собой. Нет, нужно заимствовать. Заимствовали Бога у ромеев, теперь заимствуют все и к Богу, даже способностей своих словно бы нету — нужно просить их у ромейского императора, и талант лишь тогда талант, когда привезут его с чужбины. Почему так?
Когда-то на этой земле жили настоящие художники, которые в тяжелом творческом напряжении из ничего добывали краски и образцы и украшали жизнь вот так хотя бы, как украшены эти княжеские сени, а теперь появились лишь распространители чужого умения, такие, как Мищило, — а они, выходит, и милы князьям? И этот, с умными глазами, со сдержанным, человеческим голосом, лишенным сытого чванства, как у всех властелинов, он тоже не может отойти от установившегося, ему тоже хочется позаимствовать уже готовое. Константинополь! В самом деле, великий и славный город, собрано там множество чудес. Но почему Киев должен быть похожим на него? Да здравствует неодинаковость, слава непохожести!
Но все это лишь промелькнуло в голове у Сивоока, выразить толком этих мыслей он не мог, поэтому побрел на свое, место, позади других, понуро возвышался там, разъяренный не столько на Мищилу и князя, сколько на самого себя. Вдруг молнией мелькнуло у него в голове: уж ежели как в Константинополе, то почему же Агапит прислал рисунок такой церкви?
— В Константинополе строим лишь пятинавовые церкви, — сказал, не обращаясь, собственно, ни к кому, — а трехнавовые нынче — лишь в отдаленных провинциях. Может, ты сам этого хотел, княже?
Это уже были тонкости, каких Ярослав знать не мог, но Мищило испугался, что князь начнет допытываться и в самом деле пожелает для себя тоже сложного пятинавового сооружения, которое Агапит не мог доверить ставить никому, считая, что только один во всем мире способен на такое. Мищило боялся уже не столько за себя самого, сколько за своего константинопольского хозяина, учителя и наставника, он понимал, что будет иметь здесь независимость лишь до тех пор, пока будет прикрываться значением и превосходством Агапита; Сивоок, ясно, был человеком опасным в своей необузданности и в своем умении, которым он превосходил всех, но дурости в нем тоже было полно, поэтому Мищило снисходительно улыбнулся, поближе подошел к князю и вполголоса, как будто больше никого там, кроме их двоих, не было, начал, на этот раз уже пересыпая ромейскую речь словами русскими: