кто захватил власть в России, и тех несчастных, которые вынуждены были бежать от их свирепого владычества. Особенно это касалось немцев, для которых свежи были еще впечатления недавней войны, в которой мы были непримиримыми врагами. На неостывшие еще чувства наложились и свежие обиды — отчего-то устройство гимназии именно в этом месте было воспринято местным населением с особенной враждебностью, так что наш директор Светозаров предостерегал не только воспитанников, но даже и взрослых сотрудников от того, чтобы те поодиночке выбирались в город.
Находились, конечно, и те, кто нарушал эти запреты: среди наших семи сотен гимназистов (мальчиков было значительно больше, примерно три четверти от числа воспитанников) были и совершеннейшие оторвы — неудивительно, учитывая что многим из них пришлось пережить. Так, например, двое гимназистов четвертого или пятого класса были задержаны на рынке при попытке сбыть казенное гимназическое белье: то ли было оно такого качества, что даже местные хозяйки на него не польстились, то ли блюстители порядка подоспели раньше, чем успела состояться негоция, но обоих наших злоумышленников привез местный полицейский чин на отчаянно тарахтящем и дымящем автомобиле. Случай этот был и остался из ряда вон выходящим: в основном же контакты с местным населением ограничивались закупкой у него продовольствия — как не без гордости сообщалось в гимназическом отчете (существуя в основном на пожертвования, дирекция весьма трепетно относилась к рапортам о расходовании средств), в гимназии ежемесячно съедалось шесть тонн картофеля, полторы тысячи яиц и выпивалось пять с лишним тысяч литров молока.
Несмотря на многократные предупреждения директора, для взрослых работников гимназии Моравска-Тршебова казалась совершенно безопасным местом. Наверное, если громко заговорить по-русски в местной пивной пятничным вечером, можно было бы напроситься на открытый конфликт, но при соблюдении очевидных мер предосторожности нам ничего не угрожало. По крайней мере, я раза два-три в месяц пешком проходила через весь город к станции и на весь день уезжала на поезде в Прагу, увозя с собой груду сделанных за это время цветов, упакованных, чтобы не помялись, в особые картонки. Там я сдавала их в специальный магазин при Ольшанском кладбище, получала свой скромный гонорар, с которым ехала в Градчаны, где в полуподвальной лавке покупала запасы бумаги, проволоки и красок. Хозяин-горбун, всегда сам обслуживающий посетителей, вечно покашливал так, как будто вы сказали какую-то неловкость, и он старался деликатно обратить на это ваше внимание. Сперва меня это смущало, но после я привыкла; впрочем, в лавке было сыровато — сказывалась близость Влтавы.
Иногда оттуда я сразу ехала на вокзал и обратно в Моравску-Тршебову, но чаще задерживалась в Праге. В дурную погоду я проводила несколько часов в русской библиотеке, листая подшивки «Последних новостей» или «Возрождения», свежий номер «Современных записок» или просто взятые наугад тома из марксовских собраний. Иногда заходила в маленькое кафе, содержавшееся русским беженцем, некогда отправившимся куда-то на американский север мыть золото и как раз возвращавшимся с добычею домой, когда с хрустом упали вдруг между бывшей Россией и всем остальным миром непреодолимые завесы. Если же погода была хорошей, я обычно отправлялась бродить по городу — гулять вдоль набережных, взбираться на холмы, кружить по лесным тропинкам Петршина. С какого-то момента, особенно когда я выбирала маршруты вдоль реки, ко мне стал присоединяться покойный доктор.
Впервые я встретила его на Карловом мосту, рядом со скульптурой «Видения святой Луитгарды». Между прочим, житие этой Луитгарды понравилось бы, думаю, отцу Максиму, хотя оно совсем и не напоминало биографии его любимых суровых северных монахов. Она была дочерью богатого крестьянина. С самого детства ей не повезло, она родилась с небольшим недугом, искривлением шеи — это сейчас, в двадцатом веке, ее в два счета могли бы вылечить, но тогда, в четырнадцатом, это было безнадежно. С двенадцати лет она поступила в общину бегинок, где провела почти четверть века, когда наконец Христос явился ей во сне и приказал основать монастырь с тридцатью четырьмя послушницами — по числу лет его земной жизни: новшество состояло в том, что он велел ей прибавить к своему традиционно считаемому возрасту год, проведенный в утробе. Место для монастыря недалеко от деревни, где она родилась, подобрал ее крестный, а необходимые для этого средства ей удалось собрать, странствуя по всей Европе. Была она поэтессой, сновидицей, предсказательницей; в частности, провидела предстоящую эпидемию чумы, от которой сама же и умерла (впрочем, как сказал бы Шленский, в Cредние века, чтобы предсказать чуму, необязательно было быть провидцем).
Так вот, одним пасмурным днем, когда я шла от своего горбуна, раздумывая, не потратить ли мне небольшую часть недельной выручки на чашку кофе с трдельником, я вдруг заметила идущую мне навстречу хорошо знакомую фигуру. Как я теперь понимаю, с того самого момента, как мы узнали о том, что тело Петра Генриховича так и не было обнаружено, мне подсознательно казалось, что мы еще увидимся, — и когда Мамариной в Петрограде пригрезилось, что именно он лежит на грязном льду Фонтанки, я только укрепилась во мнении, что встреча наша еще впереди. Одетый в европейскую одежду, еще более загорелый, с тем же самым золотым пенсне, он скользнул по мне равнодушным взглядом своих колючих глазок и собирался было пройти мимо, когда я совершенно неучтиво попробовала схватить его за рукав плаща. То ли он ловким движением вывернулся, то ли рука моя прошла сквозь ткань, но в любом случае задержать его мне не удалось, но жест мой без внимания не остался: он развернулся и пошел рядом со мной.
— Это вы, Петр Генрихович? — спросила я.
Он усмехнулся, не говоря ни слова.
— Как же я рада, что вы живы и что вы здесь. (Я действительно была рада.) Вы, наверное, хотите узнать про наших?
Он продолжал молча идти рядом, никак не показывая, что слышит мои слова, — только поигрывал каким-то серебристым колечком, как будто продолжал тренировать чувствительность пальцев.
— Послушайте, Петр Генрихович, это как-то даже невежливо. Вы не хотите мне что-нибудь ответить? (Произнося это, я начинала чувствовать себя какой-то Мамариной, вечно ко всем подходившей с претензией, но остановиться уже не могла.) Да вы ли это вообще?
На этих словах он еще раз взглянул мне в глаза и усмехнулся, но все-таки ничего в ответ не произнес. Поскольку он продолжал идти рядом, явно подстраиваясь под мой шаг, я не могла считать это случайностью — он не забегал вперед и не отставал, поворачивал вслед за мной, когда я меняла направление движения — в общем, во всем вел себя как нормальный спутник,