class="p1">Совсем недавно Никодим написал на него новый, неведомо какой по счёту донос, обвиняя его в том, что он якобы продаёт Христову веру инородцам. «Многажды оженити православных дщерей на Магометах, тлю напуская на русскую веру. Тако же и дщери магометанские отдаются Гермогеном мужьям христианским...»
Да, немало иноверцев оженил в последнее время Гермоген, немало дщерей магометанских выдал замуж за русских. Но всех по доброй воле обращал в христианскую веру. Да всё чинилось ради покоя в Казанском крае, вошедшем в лоно Руси всего каких-то пятьдесят лет назад. Ведь было же на русской земле время, когда русичей-язычников обращали в христиан. Сумеет он добиться этого в инородческом крае. «И тогда не быть национальной вражде», — считал Гермоген. Да и было так: зять татарин мирно жил с русскими тестем и тёщей; русская женщина принимала невестку татарку за родную дочь. Отец татарин приезжал к сыну в гости и с волнением обнимал внука, родившегося от русской девушки. Медовуху запивали кумысом, и хмельная радость была вдвойне приятна.
Но Гермоген не отучал иноверцев от гражданских житейских обрядов и обычаев, не заставлял татар есть свинину, а русских — конину. Знал, что сами со временем обвыкнут. Всё это было тонкой политикой мудрого князя веры. И никто не помнил в пору Гермогена, чтобы в его епархии случались схватки между русскими и татарами. Мир торжествовал в инородческом Казанском крае. Было ли сие грехом против православной веры? — спрашивал себя Гермоген, в чём обличал его тайно Никодим.
Припомнив другие доносы Никодима и его мерзкие дела в Москве, митрополит повелел дьякону:
— Пришли стражей к приёмному покою. Как уйду оттуда, верши праведный суд над ехидной.
Потом Гермоген отправил Аданисия и Марсалина в трапезную:
— Буде вам натощак беседы вести. — Сейм ушёл в приёмную палату.
...Как только Гермоген вошёл в помещение, Никодим семенящим шагом приблизился к нему и, опустившись на колени, произнёс:
— Владыко благочестивый, прости мя грешного, за смелость, что привела к тебе. Дозволь грешному облобызать твои ноги, поцеловать омёты. — Он протянул к Гермогену руки, надеясь, что тот разрешит ему целование.
Но Гермоген, не соизволив посмотреть на Никодима, сел в своё кресло и сурово сказал:
— Зреть тебя не могу, местник! Подай грамоту, с коей прибыл, и сгинь с моих глаз!
Животный страх обуял Никодима. «Не прощён! Не прощён!» — билось в голове. Он встал, на ватных ногах дошёл до монаха, взял у него ларец и принёс Гермогену на стол, достал из-за пазухи ключ от ларца, положил на него, отошёл от стола, встал рядом с монахом.
Гермоген не торопился вскрывать ларец, словно не хотел пачкать рук о вещь, которую держал в руках Никодим. Наконец он пересилил себя, снял печатку, открыл замок, достал грамоту и развернул её. Как и предполагал Гермоген, его призывали в Москву: «Поспешати тебе след в первопрестольную...» И хотя в грамоте не было сказано, по какому поводу патриарх вызывает в Москву, Гермоген не разумом, но душою понял: зовут его послужить матушке России не щадя живота. В грамоте же было сказано: «Твоего усердия ждёт православная церковь».
Гермоген встал и, снова не посмотрев в сторону Никодима, с грамотою в руках ушёл за дверь с летающими на ней ангелами.
Никодим, опустив голову, будто шёл класть её на плаху, повернулся к двери на выход из приёмного покоя. И в тот же миг двери распахнулись и перед Никодимом возникли два дюжих стража с бердышами. Он всё понял, и ноги его подкосились.
* * *
Гермоген в тот же день повелел собираться в путь. На митрополитовом подворье началась суета. Знали слуги, конюхи, ямщики, что путь предстоит нелёгкий. Ещё и весенняя распутица не миновала, ещё реки были буйными, вешним половодьем одержимы. Раньше Гермоген в такую пору никогда из епархии не выезжал, тем паче в Москву.
Но судьбе было угодно, чтобы он явился в первопрестольную. И, как сам определил для себя Гермоген, не для праздного песнопения в соборах, а чтобы вместе с русским народом испить горькую чашу испытаний в судьбоносное для России время.
Митрополит не забыл о своих друзьях Сильвестре и Катерине, ставших мужем и женой по его настоятельному желанию. Он поднялся к ним в светёлку, где жили Сильвестр и Катерина и их годовалая дочь, и, возникнув на пороге, спросил:
— Дети мои, что знаете о своей судьбе?
Катерина сидела у окна, вязала что-то дочушке Ксении, Сильвестр растирал краски. Увлёкся в свободное время, а его было вдосталь, писал лики святых угодников. Катерина положила рукоделье, подошла к Гермогену, опустилась на колени.
— Благослови, владыко!
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!
— Твоею милостью в Москву завтра едем. А дале всё в пелене. Да вскоре она и рассеется... Увидим.
— Встань, дщерь моя, истинная провидица.
Катерина встала. Сильвестр подал стул Гермогену.
— Посиди с нами, владыко.
Но Гермоген подошёл к люльке, где спало дитя, перекрестил Ксюшу, прикоснулся к её лобику и рыженьким волосикам.
— Пусть ангелы охраняют твой сон, твою жизнь, дитя. — Потом он сел на стул и спросил Сильвестра: — И ты скажешь обо мне, сын мой?
— Нет, отче владыко, сие от меня не услышишь.
— А ты, дщерь, что скажешь? — спросил Гермоген Катерину.
Катерина стояла перед ним у окна, смотрела на митрополита — и, как показалось Гермогену, загадочно и с превосходством.
— Всевышний не велит нам гадать о его тайных помыслах. Да и нужно ли тебе, отец наш, знать свой тернистый путь?
— Нужно, дщерь моя, дабы укрепить дух.
— Ну, коль так, внемли, владыко. — Катерина подошла к Гермогену очень близко, стала смотреть своими зелёными глазами в его глаза, Гермогену сделалось не по себе, он чувствовал в глазах резь, будто смотрел на солнце, но не мог отвернуться или хотя бы моргнуть. Потом ему стало легче, даже приятно смотреть Катерине в глаза, лицо потеряло суровость, и он услышал: — Вижу, отче владыко, как ты летишь в сиянии над куполами церквей и соборов, да будешь летать вечно, пока стоит Русь. — С этими словами она отвернулась от Гермогена и ушла к окну, взялась за рукоделье. Она стояла у окна и была освещена весенним солнцем, и над огненно-рыжими волосами сверкал золотой нимб, лицо было бледное, но без малой толики скорби, а в торжестве жизни. И, глядя на неё, семидесятипятилетний старец подумал: «Господи, как ты прекрасна,