«Веяние крыл незримых»
«Хорев» еще до открытого представления прогремел в городе. На спектакль смотрели по-разному: одни — как на чудо невиданное, заморское, другие — как на затею довольно опасную и едва ли не предосудительную.
Восторженный не в меру и непоседливый Майков весь следующий день разносил весть о необычайном событии по сонным стогнам[16] города. Побывал всюду, где только было можно, не исключая и архиерея. Преосвященный, по обыкновению, возился со своими «козликами», архимандрит был мрачен и не в духе.
Когда Майков неосторожно сравнил спектакль с «заново возженным огнем на алтаре богини Мельпомены», о. Иринарх с заметной издевкой крякнул и многозначительно проронил:
— Гм… одначе!.. Юлианом припахивает…[17]
Майков спохватился, перевел разговор на таланты блистающие, вспоенные и вскормленные светлым умом о. Иринарха. Архимандрит смягчился, неопределенно пробормотал:
— Ну, сие особь статья…
Преосвященный Евлогий понял только одно: его семинаристы дюже отменно отличились. Сказал:
— А? Архимандрит? Молодец ты есть, выходит! Уместней невозбранно и о митре похлопотать…
— Всякое деяние добро без награды радостной да не останется, — сочинил наспех Иван Степанович свое собственное изречение.
О. Иринарх проводил помещика с лестницы под руку, оберегая, чтобы тот не споткнулся ненароком, ибо лестница была темновата.
К воеводе едва допустили. У того был злейший приступ одышки; он сидел у настежь открытого окна в креслах, обложенный подушками и укрытый какими-то пеленами. С трудом дышал, хныкал поминутно и вообще менее всего был расположен к какой-либо беседе.
— Я тебя вылечу, тюфяк. Сие от неподвижности телесной и умственной. Движение двоякого рода потребно. Нашел я тебе лекарство, головой отвечаю…
Иван Степанович рассыпался в восторженных похвалах «Хореву» и охочим комедиантам, закидал словами изнемогающего воеводу, затормошил его.
— Пощади, друже… — с трудом переводя дыхание, взвыл воевода. — Ты того… совсем неразумное… теля на выгоне. Тут того… дух спирает, а ты…
— Вылечу! Сказал вылечу — и вылечу! Вот я те на Петров день сволоку, куль лежачий, на оказию оную, и одышку твою как рукой снимет. Мозгов шевеление потребно, старый: с оным и сердца шевеление усилится. Ты — воевода, пещися обязан о чуде новорожденном. Восприемником будешь. Почет получишь велий…
29 июня днем состоялось открытое представление «Хорева». Сарай за час до начала уже был переполнен. Смотрителей впускали не из переулка, а через главные ворота серовского дома, с большой улицы. Нужно было пройти через двор, нестерпимо благоухавший кожами и дубильными специями, так как рано утром вспрыснул дождичек.
В театре покурили чем-то вонючим, чтобы отшибить запах кожи, однако эта мера мало помогла. Когда смотрители набились доотказа, пришлось растворить все двери настежь. Сцена, несмотря на дневное время, задолго до начала была освещена невидимыми фонарями.
Майков чуть не с утра явился со своими тремя девицами. Предупредил:
— Воевода будет. Обещался…
Девицы дожидались начала в палисаднике. Познакомились с Матреной Яковлевной.
Около полудня Иван Степанович то и дело выбегал к воротам смотреть — не едет ли воевода. Воевода медлил.
У ворот и во дворе толпилось много народа. Двое работников, в красных рубахах и с густо намасленными волосами, производили у ворот отбор смотрителей. «Лишним» говорили:
— До другого разу. В воскресенье. Ноне сажать некуда.
— Мы постоим, — упрашивали «лишние».
— И стоять негде.
— Мы у щелки, снаружи. Издаля…
Завидя Майкова или кого другого, похожего на начальство, обойденные поднимали гвалт:
— Дяденька, пусти! Али мы хуже других?
Майков, на свой страх, обещал всех устроить погодя. Уверял, будто после первого представления будет точно такое же второе, для тех, кто не попал.
Потеряв терпение, Иван Степанович отправил своего нарочного к воеводе с нижайшей просьбой пожаловать на трагедию.
Посланный вернулся с известием:
— Воевода пожаловать не могут, с дыханием задержка. Им растирают грудки и щекочут подмышки…
Представление начали без воеводы. Смотрители вели себя чинно, благородно, слушали внимательно, семячек не лущили, сидели тихо.
По окончании действий наверстывали. Оглушительно хлопали все, как по команде. Когда представление закончилось, долго не хотели расходиться. Кричали комедиантов по именам и просили еще. Не добившись повторения, театр покинули с сожалением.
Столпившиеся у ворот устроили Майкову скандал, требовали немедленного повторения «потехи».
Напрасно бедный Иван Степанович оправдывался, ссылаясь на то, что комедианты устали, что он не хозяин и в сущности тут не при чем. Ожидавшие знать ничего не хотели, резонно кричали:
— Ты баил, барин! Мы ждали с дополуден. Значит, впущай! Хучь деньги бери, да впущай!..
Кое-как уговорил обиженную толпу уже успевший раздеться Федор Волков. Дал слово впустить обездоленных в воскресенье в первую голову.
— А как ты нас узнаешь? — волновались в толпе.
— По-честному. Скажете: на первый раз не впустили, местов не было.
Недовольные понемногу разошлись.
Майков тащил всех комедиантов к себе, непременно желая угостить их после трудов праведных и «отменного триумфа». Федор отговорился за всех усталостью. Майков не сдавался. Обращался к дочерям и племяннице:
— Девицы, просите! Берите под руки триумфатов и тащите. Агния, Аглая, действуйте! Таня, начинай! Пригрозите, коли отказ последует, прекратить посещения хоромины ихней, сколь сие ни прискорбно нам — будет.
Старые девы жеманились, моргали белесыми ресницами, прятались одна за другую, хихикали.
Танюша, взволнованная и раскрасневшаяся, сделала шаг вперед, подняла светящиеся глаза на Федора и просто сказала:
— Почему вы приятность оказать нам не желаете, Федор Григорьевич? Дядя попросту, от всего сердца. И я прошу… Мы все просим вас и товарищей ваших.
Проговорила и покраснела до корня волос.
— Зело ценим радушие ваше, Татьяна Михайловна, и сестриц ваших любезных, и дядюшки. Уж вы извините нас. Устали дюже ребята. Взбудоражены и не подготовлены к визиту, столь для них необычному. Будьте снисходительны к нам на день нонешний. Как-нибудь в другой раз… — оправдывался Федор перед надувшимся и обиженным помещиком.
Майков взял слово со всех участвующих в воскресенье после представления быть непременно его гостями.
Уехали.
Молоденькая и очаровательная Танечка была чем-то вроде домашнего диктатора в семье вдового дяди. Ее мать, старшая сестра Майкова, была замужем за секретарем Московской синодальной конторы Мусиным-Пушкиным. Не за графом, а за нищим отпрыском одной из захудалых линий этого старинного рода. Отец скончался семь лет тому назад, когда Танечка была еще совсем маленькой девочкой. Бедный синодский секретарь, не имевший ни вотчин, ни поместий, он оставил после себя только небольшой домик в глуши Замоскворечья, да крохотную пенсию, на которую почти невозможно было просуществовать вдове с двумя девочками, из которых младшей, Грипочке, было всего два года, а страшен, Тане, девять лет. Мать Тани обратилась к богатому брату с просьбой взять к себе старшую сиротку Иван Степанович согласился, и вот Таня уже семь лет, как живет у него в Ярославле.
Девочка, благодаря простоте, сердечности и привязчивому характеру, вскоре стала совсем своей в доме. И не только своей, но чем-то таким необходимым, без чего трудно было представить скучный и пустынный Майковский дом. Добрый и праздный Иван Степанович, никогда не знавший как убить время, привязался к девочке. Еще более, но совсем по-особенному, полюбила Таню жившая в доме гувернантка девиц Майковых, мадам Луиза Любесталь. Стареющая француженка, роль которой у вдового помещика была значительно сложнее роли простой гувернантки, буквально изливала на девочку неисчерпанные во-время потоки своей материнской любвеобильности. Порывистая и взбалмошная француженка постепенно успела привить девочке многие черты, которые в ее положении были, пожалуй, и совсем излишними.
В воскресенье девицы Майковы притащили-таки воеводу на представление.
С воеводой прибыло человек десять его приближенных. Так как театр был уже полон, для почетных гостей натаскали стульев из серовского дома и устроили для них особый — «самый первый ряд», попросив кое-кого из смотрителей потесниться.
Прибытие на потеху важного воеводы, среди бела дня, на глазах у всего честного народа, необычайно подняло значение волковской затеи в глазах соседей и целого города.
Идя от ворот к театру с подхватившими его дочками Майкова, толстый воевода крутил головой «от острого духу» и зажимал нос платком.