Федору много аплодировали, в особенности дамы. Чокались с ним и с его товарищами.
Мадам Любесталь подчеркнуто серьезно сказала:
— Когда говорят по-русски, я все могит понималь. Ваше здоровь, господа!
Татьяна Михайловна сияла, как будто все хорошие слова относились непосредственно к ней, а не к кому-либо другому.
Иван Степанович был непринужденно весел, много шутил и смеялся, держался с гостями просто.
Сестрицы вспомнили пору своего детства: мило вскрикивали от каждого пустяка, хлопали в ладоши, живо вертели своими головками, с которых обильно сыпалась пудра.
Мадам Любесталь хохотала и кокетничала напропалую, ухаживала за рыжим Иконниковым, тянулась через стол, подливала ему вина и подкладывала на тарелку вкусные куски.
— Мосье такой несмели, он рисковаль умереть от голод.
Первоначальная неловкость и принужденность гостей растаяла. Много говорили, мало слушали друг друга. Рабочие Волкова, занявшие все вместе один угол стола, распоряжались там, как дома.
Началось нечто вроде «забавы». Ваня Нарыков читал монологи из «Гамлета», Алеша Попов и Гриша Волков — стихи господина Кантемира и славного пииты Михаилы Ломоносова. Чулкова, обладавшего прекрасным голосом, попросили спеть что-нибудь. Он с большим чувством спел несколько грустных русских песен. Ему слегка аккомпанировала Таня, сбегавшая в дом за гитарой. Пение привело всех в восторг. Гитару ребята рассматривали как диковинный инструмент.
Иван Степанович придрался к случаю, провозгласил тост «за простой, талантливый русский народ, славные представители которого почтили днесь его честью присутствия за его скромным столом». Славные представители снова смутились и неловко безмолвствовали.
Хозяин пригласил гостей осмотреть его покои. Побежал вперед, предупредительно распахивая двери. Федор с Танечкой и мадам замыкали шествие.
Танечка, оживленная сверх меры, раскрасневшаяся и сияющая, все время мило и довольно бессвязно щебетала, целовала мадам и не спускала глаз с гостя.
— Зимой не пожелаете ли перебраться в сие помещение? — говорил Иван Степанович, показывая большую залу. — Театр возможно оборудовать изрядный, по-домашнему.
— Смотрителей не наберется достаточно, — заметил Федор. — Наши постесняются в барские покои ходить.
— И таких, кои не постесняются, найдется достаточно, — неопределенно выразился Майков.
Федор промолчал.
Татьяна Михайловна замедлила шаги, дала всем пройти вперед. Последней вышла из залы мадам Любесталь. Она оглянулась на пороге, с улыбкой кивнула головой и скрылась.
Таня сказала очень тихо и нерешительно:
— Мне непременно надо поговорить с вами ноне, Федор Григорьевич…
Федор с удивлением взглянул на нее. Она покраснела до ушей. Растерянно, с дрожью в голосе, проговорила:
— У, какой вы… Я боюсь вашего взгляда. Взглянете — и язык отнимается…
Федор неловко извинился:
— Сие заблуждение ваше, Татьяна Михайловна. Показалось вам, чего нет. Взгляд мой, вас напугавший, от сомнения мимолетного: чем мог я вызвать любезную доверенность вашу.
— Правда? — заглянула ему в глаза девушка. — А ну — не правда? Без отзывчивости сердечной говорить оного нельзя. По глазам — надо быть, правда… Пойдемте куда, чтобы с глазу на глаз. Войдет кто — я умереть могу…
Потащила его за руку через две комнаты. Заглянула в библиотеку.
— Никого… Они здесь были… Зайдемте…
Пропустила Федора. Осторожно прикрыла дверь.
Федор, неприятно обеспокоенный порывистостью девушки, ждал, что последует далее.
— Давайте присядем… У меня сердце так бьется… Нет, нет, не к свету…
Присели в полутемном уголке. Таня, потупив глаза, молчала. Молчал и Федор, избегая пристально смотреть на девушку.
Прошло довольно продолжительное время; молчание все не нарушалось.
Федор начал смотреть на дело с шутливой стороны, как на каприз избалованной барышни.
— Зело красноречивая беседа, — сказал он с улыбкой.
— Помолчите: — прервала его девушка и еще ниже наклонила голову. — Я же не виновата, что такая глупая. Ищу, ищу слова нужного, а его нет. Или оно есть, да выговорить трудно… Потребно обдумать…
— Я подожду, — просто сказал Федор.
Через минуту девушка подняла на него глаза. В них блестели крупные слезы.
— Не могу я сего выговорить… Я лучше другое… А первое — когда нибудь в иной раз… А?.. Так можно?..
— Как хотите, Татьяна Михайловна, я все готов выслушать с одинаковым удовольствием.
— Это — другое, Федор Григорьевич. Первого не скажу… Я хочу в актрисы… Вот. Или в актерки, как по-вашему? — сказала Таня совсем другим тоном. — Возможно сие?
Федор в недоумении медлил с ответом. Такие пустые слова можно было сказать и без слез.
— Нельзя? Нельзя? — спрашивала девушка. — Что же вы молчите? Для меня и то, первое, что не сказано, и это — одно. Они перепутались, и я не могу разобраться… Коли нельзя мне в актерки, вы скажите прямо. Тогда я… тогда я…
Девушка заплакала и закрыла лицо руками.
— Тогда я утоплюсь… — договорила она сквозь слезы.
— Татьяна Михайловна, к чему же слезы? Сие совсем по-детски, — даже рассердился Федор на явный такой каприз. — Кто же говорит, будто нельзя? Не ответил я без замедления токмо по необычности желания вашего.
— Что ж в оном необычного? — спросила девушка, слегка всхлипывая и вытирая платком слезы.
— Необычно на наш взгляд, на российский. Немецких, французских актерок в столицах зело достаточно. Что же касаемо русских, то вы — первая, поелику еще и театра нет российского.
— Так ведь у вас же есть? — сказала девушка.
— В нашем «театре», — улыбнулся Федор, — коли вам угодно оный милостиво так называть, мы отведем вам место наипервейшее. На руках будем носить от ворот до сарая, — до театра иначе. Мы, я и товарищи мои, не можем не восторгаться предложением вашим, наилестнейшим для нас. Но что скажут на то дядюшка ваш, сестрицы ваши, знакомые ваши, особливо из духовенства почтенного? Да и воевода тож? Ведь оное на открытый бунт похоже.
— А мне нравится бунтовать, — сказала просто Татьяна Михайловна и задумалась. — Дядя согласится, — продолжала она после минутного размышления. — Он меня любит, любит и театр, его уговорить возможно. Сестрицы меня не любят, они злословить будут. Потерплю. Что касаемо до остальных — пусть! К ним я без внимания.
— Мечта это моя заветная, Татьяна Михайловна, иметь актрису на роли, любовницами именуемые. У мальчиков все же сие нескладно и не натурально выходит. Только я и помыслить не смел о такой образованной особе, как вы, Татьяна Михайловна.
— Какая я образованная! Какая особа! Пустое говорить изволите!..
Федор перебил ее:
— Мечта моя не поднималась выше девушки простой, нашего круга, не связанной с предрассудливыми знакомствами…
— Я тоже вашего круга, — вставила Таня, — сиротка и нищенка…
— Мечтания мои ограничивались… ну, допустим, тезкой вашей, Таней Поповой, сестрой известного вам товарища нашего. Но из Тани актерки не выйдет, малограмотна зело, а наипаче в душе огонька должного не чувствует. А тут… Да чего бы лучше!.. Препятствия, опасаюсь, непреодолимы окажутся, голубушка Татьяна Михайловна.
Таня вздохнула.
— Я и к препятствиям без внимания. И к злословию также. Много я плакала в дни последние и все передумала. Чую, не жить мне без того: сердце просится. Как бы захватила меня сила большущая, неведомо чья, и за собою тащит. Домашность наша опостылела мне. Заняться ничем принудить себя не могу. А дядя сердится, ленивицей называет. Когда одна я бываю, или ночью, все Оснельдою несчастною себя представляю. Слова Оснельдины, как есть все, на память накрепко запомнила. Хотите скажу?
Прежде чем Федор успел что-либо ответить, девушка с большим чувством и искренностью продекламировала:
«Стеню беспомощно, крушуся безнадежно;
Лиется в жилах кровь, тревожа дух мятежно.
Терплю и мучуся без всяких оборон;
Ни людям, ни богам не жалостен мой стон».
И с тем же чувством горячности продолжала, не останавливаясь:
— Когда я смотрю на Хорева и Оснельду, в жилах моих как бы огонь переливается. Ино сладко сие, а ино тяжело, наибольше сладко. Но и самая тяжесть оная бывает мне сладка и приятна. Так — в театре, у вас. А дома во все часы тяжко. Только и полегчает немного, когда одна бываю да Оснельдою себя думаю. Не хорошо так? Скажите, не хорошо?
— Не хорошо, Татьяна Михайловна, — серьезно сказал Федор. — Болезненность вы в себе развиваете мыслью постоянной. Чувства театральные — преходящи, они в театре должны быть оставляемы. На воле все должно идти своим чередом. Не может вся жизнь в едином театре вместиться.
— Моя вмешается, — просто сказала Таня. — Мне кажется, будто жить я начала, как на театр оный попала. Будто, как открылась занавеска у вас — открылась она и в жизни моей. И все стало ясно и видно. А до того темнота была. Опустится занавеска у вас — у меня на сердце заналеска опускается. Живешь токмо вспоминаючи то, что виделось. Коли не видеть часто сызнова — смерти для меня подобно. А умирать навсегда не хочется…. Еще быть возможно…