Однако, как это бывает во всякого рода партнерстве, ничто так не усиливает напряженность, как спор из-за денег. Новости о неожиданном прибытке из Пергама поступили как раз вовремя, чтобы неустрашимый ратоборец за народное дело Тиберий Гракх предложил потратить их на свою честолюбивую реформу. Народ, естественно, согласился. Однако большая часть сенаторов, собратьев Тиберия, упиралась — не просто так, а всем телом. Отчасти, конечно, это было следствием демагогии Тиберия и негодованием по поводу отдавленных им нескольких августейших пальцев. Однако оппозиция была рождена чем-то большим, чем просто желанием прекословить. Перспектива получить в наследство целое царство истинно возмущала души, воспитанные на исконных римских принципах. Здесь доминировали прочная связь золота с моральным растлением и общая подозрительность к азиатам. Сенаторы, конечно, могли выступить в защиту традиционных ценностей, однако существовала и более практическая причина, которая заставляла их рассматривать приобретение Пергама в качестве «головной боли». Считалось, что управлять провинциями обременительно. Существовали более тонкие методы «стрижки» иноземцев, чем установление прямого правления над ними. Сенат предпочитал следовать на Востоке политике, представлявшей собой хрупкое равновесие между эксплуатацией и независимостью. И теперь возникала опасная возможность нарушить это равновесие.
Поэтому первоначально Сенат — если не считать соучастия в убийстве Тиберия, — не сделал ничего. И лишь после того, как в оставшемся без власти Пергамском царстве началась анархия, угрожавшая стабильности всего региона, в Пергам, наконец, была отправлена армия, но и после этого потребовалось несколько лет серьезных кампаний, прежде чем новые подданные Республики были приведены к повиновению. И тем не менее Сенат старательно уклонялся от провозглашения Пергама первой римской провинцией в Азии. Напротив, комиссары, которых посылали управлять страной, получали инструкции, требовавшие от них соблюдения законов царства. Как было заведено у римлян, следовало изображать, что больших перемен не произошло. Итак, выходило, что правящий класс, сумевший вывести свой город к небывалой прежде мировой власти, подчинивший себе все Средиземноморье, уничтожавший всякого, кто осмеливался противостоять ему, продолжал придерживаться инстинктивного изоляционизма. С точки зрения римских магистратур, заграница оставалась тем, чем была всегда: полем, на котором следовало заслуживать славу. И хотя никто не намеревался пренебрегать грабежом, честь оставалась истинной мерой города и человека. Придерживаясь этого идеала, члены римской аристократии могли убедить себя в том, что остаются верными обычаям своих оборванцев-предков, даже поколебавшись в исполнении их заветов. Пока изнеженные азиатские монархи посылали посольства, старавшиеся, распростершись на брюхе, уловить каждую прихоть Сената, пока номады африканских пустынь по дикости своей повиновались малейшему движению бровей легата, пока буйные варвары Галлии опасались бросать вызов несокрушимой мощи Республики, Рим был доволен. Городу не нужно было никакой другой дани, кроме уважения. Однако если сенаторская элита, уверенная в собственном состоянии и статусе, могла позволить себе такие мысли, то деловые люди и финансисты, не говоря уже о широких — и бедных — народных массах, исповедовали совершенно другие представления. Римляне всегда связывали Восток с золотом. И теперь, получив в свое распоряжение Пергам, они получали возможность грабить его систематически. По иронии судьбы именно настояние Сената соблюдать традиционное правление Пергамом указало на эту возможность. Правление, по мнению пергамских царей, как раз и означало обложение подданных максимально возможным налогом. Урок этот римлянам еще предстояло усвоить. И если в Республике было принято думать, что война означает доход, он, с точки зрения римлян, означал прежде всего грабеж. На варварском Западе война действительно чаще заканчивалась налогообложением, но только потому, что в противном случае ни о какой местной администрации не могло быть и речи. Власть на Востоке существовала задолго до появления Рима. По этой причине дешевле — и менее хлопотно — было как следует пограбить, а потом, чтобы не остаться в убытке, обложить население какой-нибудь парой выплат.
Пергам, однако, доказал, что налогообложение и в самом деле может оказаться выгодным — и не просто выгодным, а блестящей возможностью. Достаточно скоро чиновники, которых посылали управлять царством, оказались погрязшими в казнокрадстве. Интригующие слухи об их занятиях начали просачиваться в Рим. Это было преступлением: Пергам являлся собственностью римского народа, и если там была какая-то пожива, то римскому народу полагалась соответствующая доля. Озвучивал это требование не кто иной, как Гай Гракх, ставший трибуном после своего убитого брата и не меньше Тиберия стремившийся запустить руку в пергамский доход. Он также предлагал амбициозные общественные реформы; ему тоже срочно были нужны наличные. Ив 123 г., после десяти лет, отданных агитации, Гай Гракх наконец сумел провести судьбоносный закон. Согласно его условиям, Пергам был, наконец, обложен регулярным налогом. Крышка с наполненного медом горшка, наконец, была снята.[43]
Новый налоговый режим, в равной степени прагматический и циничный, действовал посредством разжигания жадности. Не располагая огромным бюрократическим аппаратом, с помощью которого восточные монархи выжимали доходы из своих подданных, Республика обратилась за необходимым опытом к частному сектору. Контракты по сбору налогов были выставлены на общественные аукционы, причем лица, приобретающие их, должны были заранее выплатить государству все положенное. Поскольку запрашивались астрономические суммы, выплатить их могли только самые состоятельные люди, и даже они — не в индивидуальном порядке. На самом деле ресурсы соединяли, и образовавшимися компаниями управляли с огромной осторожностью, как и подобает управлять колоссальными финансовыми концернами. Распределялись доли, проводились общие собрания, избирались директора правлений. В самой провинции консорциум нанимал солдат, моряков и почтарей, в дополнение к собственно сборщикам налогов. В общем названии деловых людей, управлявших этими картелями, publican, слышалась их функция как агентов государства, однако в делах их не усматривалось никакого общественного духа. Основой всего был доход, и чем непристойней оказывался способ его получения, тем лучше. Цель их заключалась не просто в сборе того налога, который должно было получить государство; они должны были также выжать из провинциалов дополнительную плату за сбор налога. Словом, коммерческому подходу сопутствовало элементарное удушение. Должнику предлагались ссуды под грабительские проценты; после, ограбленный до нитки, он продавался в рабство. Пайщикам огромных корпораций, остающимся в далеком Риме, не было дела до тех страданий, которые они приносили. Города более не брали штурмом — их заставляли истекать кровью.
По всей видимости, подданные Рима все-таки имели некоторую управу на своих мучителей и мародеров. Система налогообложения могла оказаться в частных руках, однако провинциями правила сенаторская элита — класс, в наибольшей степени сохранивший преданность идеалам Республики. Эти идеалы требовали, чтобы наместники провинций обеспечивали своим подданным мир и справедливость. Однако предлагавшиеся им взятки оказывались настолько огромными, что при виде их рассыпались в пыль даже самые строгие принципы. Римская неподкупность быстро превратилась в злую шутку. И несчастные провинциалы не видели особой разницы между publicani и сенаторами, посланными править ими. Рыла и тех и других чавкали в одном и том же корыте.
Откровенное ограбление Пергама представляло собой спектакль человеческой жадности. Широкий замах республиканской власти, выиграв дело в пользу Рима, превратился в лицензию на право делать деньги. Возникшая золотая лихорадка скоро сделалась массовой. Дороги, первоначально построенные в качества инструментов войны, теперь служили для того, чтобы сборщик налогов быстрее добрался до своей жертвы; до предела загруженные вьючные животные цокали копытами по дорогам следом за легионерами. По Средиземному морю, все больше превращавшемуся в римское озеро, тянулись в Италию корабли, забитые до отказа плодами колониального вымогательства. Артерии империи укреплялись золотом, и чем более укреплялись они, тем больше золота высасывал Рим.
Имперская длань сжималась, и под ее хваткой начинал изменяться сам облик провинций, словно под пальцами великана, глубоко впившимися в ландшафт. Города Востока грабили ради сокровищ, но на Западе объектом грабежа была сама земля. Результатом его стали горные разработки в масштабе, невиданном до промышленной революции. Опустошения нигде не были столь очевидными, как в Испании. Все новые и новые путешественники становились ошеломленными свидетелями увиденного. Даже в далекой Иудее люди «слышали о том, что римляне учинили в стране Испании ради добычи серебра и золота, которые есть там».[44]