Негр часто вспоминал свою жизнь в форте Росс. Приходилось много работать. Да, масса офицер заставлял Глэда работать от зари до зари. Но он имел кусок хлеба, свою лачугу. Засыпая, он не думал о том, что его разбудят руки преследователей, лязг наручников, удар сапога в живот. Они выращивали зерно, тяжелое, золотистое, не похожее ни на рис, ни на таро. На черной руке Глэда каждое зернышко горело, как звездочка… А какой душистый хлеб пекли из него белые женщины форта Росс! "Спасибо, они научили этому и мою старуху, — иногда она балует меня светлым хлебом, и, проглатывая каждый кусок, мы вспоминаем форт Росс и белых людей из России, которые ушли на север".
Семен не успел проститься с негром. За два дня до окончания ремонта "Форта" пленных матросов спровадили в трюм, — в качестве живой рекламы подвигов французских моряков они уже сделали свое дело.
Фрегат покинул Сан-Франциско.
Снова потекли дни в полумраке трюма. Пленные не знали, куда их везут, только по усиливающейся жаре они понимали, что судно уходит на юг, с каждым часом удаляясь от берегов России.
В адмиральской каюте умирал Феврие Депуант. Вопреки всем его усилиям, надвигалось бесславие. Газеты издевались над ним. Снисходительно, с притворным сочувствием, выражали надежду, что его не постигнет судьба английских офицеров. Чувствуя, что в последний раз вышел в океан, он составил духовное завещание, обвиняя англичан в измене, Прайса — в трусости и самоубийстве, подчиненных офицеров — в бездарности, а весь мир — в несправедливом отношении к нему, контр-адмиралу Феврие Депуанту.
Французские суда пришли на остров Таити, крупнейший из островов Товарищества. Пленных матросов высадили на берег и приказали им строить вместе с таитянами каменную морскую крепость.
Матросы отказались.
— Работать не будем, — ответил Удалой офицеру.
Офицер удивился:
— Работали же на фрегате?
Дважды во время штормов пленных матросов звали наверх.
— На кораблях работать — дело другое. Работа идет вам не впрок. А крепость строить не будем. Верно я говорю?
— Верно, — подтвердил Ехлаков, не поднимая глаз от земли.
Матросов заковали в кандалы и посадили на хлеб и воду. По приказу Ла Грандиера, в распоряжение которого они поступили, пленных истязали, оставляли по нескольку дней без воды, хотя температура воздуха доходила в тени до 32°. Вскоре они стали пухнуть от голода, и однажды утром товарищи Удалого молча встали на окрик часового и, звеня кандалами, ушли на работы.
Удалой лежал, закинув за голову отекшие руки и поджав колени. В полузабытьи он слушал визгливые окрики надсмотрщиков, щелканье наручников, лязг цепей.
Вокруг было темно и душно, несмотря на раннее утро. Перед глазами колебался черный корпус "Авроры", мелькало лицо Изыльметьева, вставали коралловые рифы Таити, камчатские валуны, какими он увидел их с плашкоута, а звуки сливались в какую-то мучительно знакомую, родную, русскую мелодию. И над самым ухом шептали толстые губы Глэда:
Лучше, чем рабом мне жить,
Чтоб меня похоронили.
Лучше мне лежать в могиле
И свободным быть…
Есаул Мартынов быстро подвигался на северо-восток вдоль Лены. Он не терял времени на почтовых станциях и не церемонился со смотрителями и сонными писарями. Каждую станцию брал правильным приступом: сначала денщик Степан Шмаков вкрадчивым голосом объяснял чиновнику, что его барин, замешкавшийся в кибитке, "важная птица", сумасброд, "карахтерный" и человек крутой на руку; затем с шумом вваливались казаки — шесть дюжих молодцов, не обращавших ни малейшего внимания на станционных хозяев, и только после такой подготовки входил, свирепо скаля зубы, Мартынов. Он был в новехонькой парадной форме казачьего есаула и сбрасывал тулуп на руки Степана таким царственным жестом, что им залюбовались бы и в передних аристократических домов. Воображение чиновников иногда потрясало мрачное спокойствие есаула, решительный отказ от чая и угощения, почти мистическое благоговение окружавших Мартынова казаков. Наконец — и это не последнее соображение! — молодой есаул не кто иной, как адъютант генерал-губернатора Восточной Сибири. Адъютант! Магическое слово! Чем черт не шутит! Не следует ли за ним по пятам сам Муравьев, фантазер, которого станет и на зимнее путешествие в Камчатку?
Станционный смотритель приказывал немедленно закладывать лошадей. И только когда все было готово — свежие лошади впряжены в кибитки, проверена и увязана поклажа, Мартынов преображался. Уже добродушно, по-домашнему, он покрикивал на белобрысого Степана, требовал водки, хохотал, расхаживал по залу в расстегнутом мундире — словом, превращался в простого, любезного малого. Чиновники понимали, что их провели, но у Мартынова ведь грозная подорожная и на дворе возле косматых якутских лошадей несговорчивые казаки.
Иногда чиновникам удавалось сорвать злость на Степане. Его считали главным обманщиком, потому что он вначале почтительно именовал Мартынова "превосходительством" и даже "сиятельством", а затем переходил на короткую ногу с ним, величал по имени и по батюшке. И так как Степан составлял арьергард небольшой казачьей партии — он убирал в кожаную сумку остатки поспешной трапезы, — ему доставались все бранные слова, до которых так охочи снедаемые скукой чиновники.
Бывало и иначе. Мартынов заходил злой, нахохлившийся, но заметив в глазах станционного смотрителя сочувствие, отсылал казаков и достигал нужного радушным разговором. Мартынова провожали добрым советом, напутствием и нередко сообщали полезные сведения.
— Гони! — кричал Мартынов ямщику, ударяя его рукавицей по плечу. Что есть мочи гони!
Сибиряк неуклюже поворачивался к есаулу и, трогая вожжи, говорил:
— Сибирь, однако, велика, барин. Хочешь доехать — береги коня.
— Но! Но! — угрожающе ворчал есаул. — Твое дело — дорогу глядеть да песни петь. Гони!
По дороге, среди новых людей, Мартынов чувствовал себя превосходно. Коренной житель Иркутской губернии, он мог объясняться с бурятом или якутом без помощи переводчика, даже если его собеседник совсем не знал по-русски, что, впрочем, случалось редко. Встреча с новым занятным человеком была для Мартынова наслаждением. Любопытный разговор мог задержать его на лишние полчаса, хотя порой, в тихую погоду, он отменял ночевку в теплой избе, заставлял закладывать лошадей и, на ночь глядя, трогался в путь…
К концу первой недели пути под вечер подъезжали к почтовой станции близ Киренска. Ночь обещала быть ясной, лунной, и казаки не сомневались, что Мартынов даст им напиться чаю, пока будут менять лошадей, а затем прикажет ехать дальше. "Приступ" на сей раз не состоялся, — предупреждая Степана, навстречу им вышел подвижный, нетерпеливый старичок в шинели, из-под которой выглядывал грязный камлотовый капот, и в поношенных башмаках тонкой работы. Редкие вихры на непокрытой голове были светлее лежащего вокруг снега. Пронзительный, вызывающий голосок не вязался с грустными, усталыми глазами. Это и был тот "оригинал", "нигилист", о котором Мартынову рассказали в станице Жигаловской, а затем и на следующих станциях.
Мартынов молча прошел за стариком в избу, выслушивая его незаслуженные упреки и брань.
— Ну-с, господа хорошие, — шумел старик, не замечая, что за ним идет один Мартынов. — Небось, вам некогда? Неотложные дела-с? Веления начальства-с? Ревизии, инспекции и все такое прочее?.. "Подавайте лошадей-с, да поживее! Не то р-р-распеку-с, упеку-с, три шкуры спущу-с!"
Старик рассмеялся мелко, заливисто. В темной избе его смех звучал неприятно, что-то в нем было нездоровое, пугающее. Он зажег коптящую лампу, закашлялся, хватаясь за грудь сухими ручками, и надел новенькую фуражку. Фуражка единственный предмет, достойный его чина и службы, все остальное — помятое лицо в светлом пуху, старое, лоснящееся платье, бурый шарф, которым была повязана его шея, — больше подходило к обитателю ночлежного дома, чем к такому важному в этих малолюдных местах должностному лицу, как станционный смотритель.
Он надел очки — одного стекла в них не хватало — и, зажмурив правый, невооруженный глаз, с удивлением уставился на Мартынова.
— Ба! — воскликнул он. — Военные господа-с! Отчего же так тихо-с, без вина, без песен, без оскорбления личности-с? Погодите, погодите, погодите! — зачастил старик, видя, что Мартынов хочет представиться. — Сам отгадаю… Казачье войско, да-с, милостивый государь, а вот звания вашего не осилю…
— Есаул Мартынов, адъютант генерал-губернатора Восточной Сибири, Мартынова разбирал смех.
— Вот как! — Старик вызывающе топнул ножкой и гневно поднял седую бровь. — Смеетесь? Над чем смеетесь?
Мартынов, против собственного ожидания, показал на странные очки.
— А-а-а! — разочарованно сказал старик. — Монокль. Что ж, милостивый государь, сие не мешает мне видеть человеков и человеческие пороки в истинном свете.