— И то правда! — вскрикнула весело Богдана.
— А мы тем часом подзакусим да выпьем добрый кубок меду, — продолжала пани цехмейстрова.
— Спасибо, спасибо, паниматко, за вашу ласку, — ответил Семен, — и тебе, Богдано, спасибо; только ты не барись и ей, Галине, скажи, что…
— Знаю, знаю что, — перебила его с лукавой улыбкой Богдана и, набросивши на плечи аксамитный байбарак и шелковый платок, весело выпорхнула из светлицы.
Пани Мачоха, несмотря на возражения Семена, усадила его за стол и начала угощать всеми произведениями своего кулинарного искусства, подливая усердно в кубок мед. Она засыпала своего гостя всевозможными вопросами относительно его житья-бытья в чужих краях и хитрого обмана, который устроил над ним Ходыка.
Рассеянно отвечал Семен на ее вопросы: сердце его билось неспокойно, тревожные мысли перебегали в голове; какое-то страшное предчувствие закрадывалось в душу… Каждую минуту оглядывался он на двери в ожидании увидеть Богдану, а время шло, и Богдана все еще не возвращалась назад. Так прошел час; но Семену он показался целым годом. Наконец раздался тихий стук, двери отворились, и в комнату вошла Богдана.
Уже по лицу ее, взволнованному, возбужденному, и пани Мачоха, и Семен догадались сразу, что во дворе Балыки произошло что-то необычайное.
— Ну что, уехали? Нет? — произнесли они разом, подымаясь с мест навстречу Богдане.
— Уехали, — ответила Богдана, — я и в доме была, нету.
— Куда ж уехали? Зачем?
— Никто не знает; раптом как-то случилось все, да так таемно, что и челядь вся ничего не разберет. Воротарь рассказал мне, что еще до света пан войт вышел куда-то из дому, а потом через годыну возвратился домой; возвратился пешком, но слышно было, что за углом остановились кони. Вошел пан войт во двор и приказал ему, воротарю, не ложиться, а подождать; а через полчаса вышел он опять, а за ним Галя и нянька, пошли за угол, и слышно было, как щелкнул бич и затарахтели колеса.
— Колеса? — изумилась пани цехмейстрова.
— Так, колеса… А чьи, говорит, лошади, чей повоз, он не мог рассмотреть, потому что было рано, только что еще начало благословляться. Только войтовы кони все на конюшне; я и на конюшню ходила… и правда: и все кони, и все колясы, и все сани дома.
По мере того как говорила Богдана, лицо Семена принимало все более и более встревоженное выражение.
— Что ж это значит? Куда они увезли ее? — произнес он задыхающимся от волнения голосом, переводя растерянный взгляд с Богданы на пани Мачоху.
— Да ты постой, постой, сыну, — попробовала было успокоить Семена пани цехмейстрова, хотя у ней самой при сообщении Богданы заныло мучительно сердце, — может, они поехали в Печеры? Там, в Вознесенском, игуменья, тетка Галины, а Галя давно хотела съездить к ней.
— Нет, мамо, это не то, — перебила ее серьезно Богдана. — Галя и сама просилась туда у батька, и меня, и няню подсылала к пану войту с тем же; так пан Балыка об этом и слышать не хотел, а в последний раз наказал ей, чтобы она о том и думать не смела, потому что он скорее убьет ее своей власной рукой, чем отпустит в монастырь.
При этих словах Богданы быстрая и яркая, как молния, мысль прорезала вдруг весь мозг Семена.
— Боже мой! — вскрикнул он вне себя от ужаса. — Так, значит, они повезли ее венчаться?
Обе женщины стояли перед ним молча, потупив в землю глаза.
Охваченный ужасом потери дорогой девушки, вышел Мелешкевич из приветливого домика семьи Мачох и направился бесцельно по улицам Подола… Куда теперь идти, к кому обратиться за радой, где искать? Он не знал, да, кажись, в первые минуты и не думал об этом. Ее нет, ее увезли, упрятали, опутают новым обманом, а то и заклюют, а без нее — ему целый свет пустыня! Вот что кричало внутри его, и он торопливо шел, поворачивая из одного переулка в другой, кружась и возвращаясь назад, словно челнок без руля в непогоду; он не интересовался даже взглянуть, какие перемены произошли в родном городе за время его отсутствия.
А ясный, немного морозный день обливал потоками света и торговую площадь с запертыми по случаю праздника крамницами, склепами да рундуками, и высокие заборы с перегибающимися через них ветвями деревьев, опушенных кое-где инеем, и прятавшиеся за ними обывательские дома с ганками,[43] и купола церквей, сверкавшие своими крестами… По улицам стоял веселый святочный шум, разряженная толпа пестрела различными цветами одежд и сновала мимо Семена; некоторые даже наталкивались на него и останавливались в изумлении, словно пораженные чем-то необычайным, чудесным. Но сам Семен не обращал на них никакого внимания: казалось, он куда-то спешил, а между тем идти ему было некуда… И это «некуда» торчало гвоздем в его голове. Опустив низко голову, он ощущал в ней лишь буйный хаос, а в груди жгучую боль. Где она? Как спасти ее? Эти два вопроса пепелили его мозг, вонзались ядовитыми жалами в сердце. И он не находил на них никакого ответа. «Но нужно торопиться, нужно искать: каждый миг промедления грозит ей страшными муками!» — повторял он себе ежеминутно и, не зная, на что решиться, торопливо шагал все дальше вперед.
Наконец свежий, здоровый воздух и физическая усталость отишили понемногу его душевное волнение. Мелешкевич остановился и оглянулся кругом: он находился у одной из рубленых башен, ворота которой выходили на речку Почайну, стлавшуюся стекловидной зеленоватою лентой параллельно Днепру. «Уж не к проруби ли привела меня доля?» — мелькнула у него мысль и заставила горько улыбнуться. Он потер рукой лоб, снял шапку, чтобы охладить голову. Припомнилось Семену, что мать Богданы говорила про своего швагера, столетнего старца Мачоху, по жизни и благочестивого почти отшельника. «Не зайти ли мне самому к старцу?» — подумал он. Может, тот что посоветует, наставит, и Семен торопливо зашагал в противоположную часть города, за дальний Кудрявец, где в хижине-келейке проживал вблизи Ерданского монастыря святого Николая древний старик. Мелешкевич перерезал поперек весь Подол, вышел за окопы у церкви святого Константина и Елены и после некоторых расспросов добрался до монастыря и нашел хижину старца, но там, к величайшему огорчению, не застал отшельника дома и должен был возвратиться назад.
Солнце уже стояло за Вышним замком, отчего линии его темного силуэта горели пурпурным огнем, когда Мелешкевич подходил к церкви святого Богоявления. Он остановился было на мгновение, чтобы передохнуть oт усталости и решить, куда теперь направиться, как вдруг невдалеке от него раздался глухой выстрел. Мелешкевич вздрогнул и оглянулся: поблизости никого не было, а между тем звук, поразивший его, был не что иное, как выстрел, значит, кто-то стрелял или в закрытом дворе, или в будынке, почему и в кого? «Не покончил ли кто по-козацки, благородно, свои счеты с напрасною долей и не послал ли тем доброй рады ему самому?» — снова мелькнула в его голове докучная мысль.
— Но почему же благородно? — возразил он сам себе вслух. — Отказаться от борьбы с ворогом и самому уйти с дороги — это своего рода трусость, а не благородство… Нет, я еще с тобой посчитаюсь! — прошептал он вполголоса и погрозил кулаком в пространство.
В это время послышался второй выстрел, и Мелешкевич заметил уже, что он раздался в соседней усадьбе; побуждаемый любопытством и некоторой долей тревоги, он направился поспешно в открытую калитку; сейчас же за ней направо помещалась халупка, а в глубине садика виднелся небольшой домик. Из полуоткрытых дверей халупки вылетали взрывы забористого смеха, сопровождаемые детскими взвизгиваниями. Мелешкевич вскочил в сени и отворил вторую дверь; его никто не заметил: пороховой дым плавал по хате и вырывался клубами из дверной щели. Сквозь синеватые волны его Мелешкевичу представилась следующая картина: на полу, у стены, на которой висела бандура, распластавшись свободно, лежал его побратим, Деркач-запорожец, подложив барыло под голову; возле него сидел по-турецки молодой Щука, а за ними в углу теснилось несколько оборванных, босых еврейских мальчиков, среди которых стоял и хорошо одетый, в ермолке. Семен признал в нем вчерашнего знакомого Сруля. Щука наточивал из барылка, на котором лежал запорожец, в кухли оковытой и потом, по указаниям своего нового ментора, стрелял из пистоля в цель. Мишенью служил венок из заглохших гвоздик и стокроток, висевший на дальней стене. Щука должен был сбивать пулями цветок за цветком, и за каждый неудачный выстрел запорожец выпивал кухоль, а за каждый удачный они выпивали вдвоем. Но запорожцу, видимо, хотелось другой потехой поразнообразить свой спорт…
— Что же вы… только дразните? На гривны сбежались, а подержать за нее кружку ни у кого духу не хватит: то возьмет, то бросит…
— Ой страшно… если этого самая куля… — послышались робкие голоса из толпы мальчишек.