И он заговорил:
— Слушай, девушка, от твоих слез ему легче не будет. Еще увидишься с ним, со своим Рейнхардом. Не каждая нуля попадает в цель.
Она и вправду постепенно успокоилась.
— Это мой брат, — наконец пролепетала она, — ему только шестнадцать лет, он еще совсем несмышленыш и такой добряк…
— Твой брат?
— Да.
Ну, брат — это не препятствие. Но и ему не следует говорить. Брату не надо знать…
— У тебя доброе сердце, — сказал Хагедорн и, смеясь, подул ей в затылок, под завитки. Она молчала. Он сдул слезу с ее носа. Она молчала. Ласково, но с силой перевернул ее на спину. Она молчала и только смотрела на небо. Великий женский страх горел в ее взоре. Затем она снова закрыла лицо руками. Очень уж любит этого мальца, подумал Хагедорн. Как-никак старшая сестра. И тут же подумал: верно, она заменяла ему мать. Как в куклы играла. Это была смутная, путаная мысль. Он хотел подавить ее в себе, но тщетно. Да он и сам знал, что такую мысль ему подавить не удастся. Она связана с воспоминаниями, как веревками прикручена к ним. Всякий раз, когда он видел проявление материнских чувств в девочке, у него становилось тяжко на душе, и он поневоле вспоминал о своих сестрах, как по-матерински обходились они со своими куклами и как маленькая Барбель однажды в проливной дождь с плачем вбежала в дом — ее кукольный сынок насквозь промок, бедняжка. Такие воспоминания бередят чувства, а иной раз и совесть.
О материнском начале Хагедорн однажды разговаривал с Залигером, еще во времена, когда вся гимназия благоговела перед Леей. «Тут уж ничего не поделаешь, — сказал Залигер, — встретится девушка, которую, как тебе кажется, ты любишь, и это значит, что прежде всего ты любишь в ней материнское начало. Ты это продумай и запомни. Бледные куколки, которым оно чуждо, пожалуй, более сексуальны, но они только высасывают всю твою душу. Берегись таких. В сущности это холодные, как лед, бабенки. Они украшают праздник своей любви ненасытностью, потому что страдают хроническим отсутствием аппетита. Ты понял, малыш?»
По окончании этой беседы Залигер щелкнул по носу своего младшего соученика Хагедорна, верно, потому, что тот состроил очень уж глупую рожу.
А девушка рядом с Хагедорном плакала, плакала, как его сестренка в тот дождливый день, из-за того, что ее кукольный сынок лежал на батарее под ливнем пуль. Широко раскрытыми, испуганными заплаканными глазами смотрела она на него. Этого взгляда раненой лани он больше не мог выдержать, черт побери, не в силах он смотреть ей в глаза. Ему даже показалось, что он краснеет.
— Убрались восвояси, вылезай, — сказал он.
Они выкарабкались из укрытия, хотя грохот и вой все еще стояли в воздухе, только что ужо не над самой землей. Руди Хагедорн поправил портупею и туже затянул ремень. Он думал: не исключено, что я мог бы полюбить эту девушку, как когда-то полюбил Лею. Но это бессмысленно. С любовью покончено и с материнством покончено. У нас у всех грязные руки. Я уже готов был накинуться на нее, как зверюга. Смущенная девушка ни слова не проронила, ни слова, только завязала потуже зеленый платок и поправила заколку не без кокетства. Она чувствовала благодарность к этому солдату, не зная даже, как его зовут. Смотри-ка, думал Хагедорн, она на глазах расцветает, прелесть какая стала, верно оттого, что у нее камень свалился с души. Теперь надо сказать ей что-нибудь доброе. Но что? Я не знаю добрых слов.
— Вы тоже зенитчик и стоите в Райне?
— Я туда иду. Пойдем вместе, разузнаем, может, твой братишка еще целехонек.
Это было жестоко. Но он должен быть жесток. Должен спастись бегством в мир мертвых чувств.
— Нет, мне сейчас нельзя идти… После обеда мы начнем пахать. Хозяину наплевать на налеты и на Рейнхарда тоже. — Она показала рукой на прошлогоднее жнивье, где через ровные промежутки были разложены небольшие кучи навоза, частично уже разбросанные по нолю.
— Ты прикомандирована к крестьянскому двору? — поинтересовался Хагедорн.
— Вы это по моей одежде решили?
— Да, ты ведь «дева трудовая»?
— Теперь уже нет. Я работаю у хозяина в Рорене. — Она кивнула в сторону грязно-рыжих крыш деревеньки, торчавших из ложбины.
— В таком случае прощай и не поминай лихом, — отрезал Хагедорн, собираясь идти.
— Господин унтер-офицер…
— Ну, что еще?
— Будьте добры, приглядите маленько за пареньком! Рейнхард Паниц его звать, шестое орудие.
Трогательная девушка! Хагедорну захотелось сказать ей грубость, хоть словами причинить ей боль.
— В наше время, деточка, никого под стеклянный колпак не спрячешь.
Ее свежее личико снова поблекло.
— Наша мать, — просто сказала девушка, — погибла в Дрездене. Отец убит. У меня никого нет, кроме братишки. Я и сюда-то нанялась, только чтобы за ним приглядывать.
Звучит как начало сказки, подумал Хагедорн. Братик и сестричка в году тысяча девятьсот сорок пятом. Но, увы, это обыкновенная история. И, к сожалению, слишком много людей рассказывает теперь эту печальную сказку. Конец к ней каждый должен придумать сам. Преследуемый этой навязчивой мыслью, он сказал:
— Может, ты знаешь заклинанье против осколков и пуль? Я его не знаю. Точно так же они могут угодить и в меня.
— Нет, — серьезно отвечала она, — в вас не могут.
— В меня не могут? Из-за моих прекрасных глаз, что ли?
Она глянула на него взглядом старой колдуньи.
— Нет, оттого, что вы без сердца…
Повернулась и пошла на бурое поле к навозным кучам.
Без сердца? Ай да сестричка из сказки! Таким девчонкам только палец протяни, они уж о сердце заговорят. А сердце — антикварная редкость.
— Эй… ты…
Девушка не оглянулась. Да и Хагедорн больше не окликал ее, он ведь не знал, собственно, что ей возразить. И подумал: может, в ее словах есть доля правды? Но я ее перехитрю. Просто не стану об этом думать. Забуду. Точка. Конец.
Унтер-офицер Хагедорн и вправду больше об этом не думал. Он приказал себе: вперед, но дороге, прямой, как стрела.
Но не желанье и но воля человека определяет то, что остается у него в памяти или из нее выветривается.
Немного погодя шоссе оживилось. Хильда Паниц, работавшая в поле, — она сильными ловкими движениями брала вилами навоз и разбрасывала его по земле — видела, как пожарные машины из Эберштедта промчались в Райну. После воздушного налета над городом выросло плотное облако дыма, окрасилось багровыми отсветами пожаров и лениво расплылось по небу.
В поле было почти безветренно. И все же запах гари постепенно примешивался к запаху навоза и свежей весенней земли. Девушка вдыхала дым, и ей чудилось, что он поднимается с рыхлой бурой земли, жестокий жар огня, казалось, въелся в свежесть полей и лугов и бьет ей прямо в лицо. Внезапно с высокого бледного неба на нее заморосил мелкий дождик горелой бумаги или соломы.
И «это» с неба, не из ада, думала девушка, страшась назвать «это» по имени, чтобы не подпустить к себе. Ибо страх представлялся ей огромным, мерзостным зверем, изготовившимся к прыжку.
Хильда Паниц снова перевязала платок, пониже спустила его на лоб, потуже стянула на затылке; теперь он обрамлял ее лицо, как монашеское покрывало. Этот платок две недели назад, в день ее двадцатилетия, ей подарил Рейнхард. Красивый большой платок, из чистой шерсти, теплый и ярко-ярко-зеленый. «Возьми, сестричка, — сказал он. — Я его организовал для тебя. Мне это далось без груда. Надеюсь, тебе нравится?» Эти слова, звук его голоса она слышала как сейчас. В день ее рождения Рейнхард без увольнительной примчался в Рорен, до которого от батареи был добрый час ходьбы. Он застал ее в кухне, где она готовила пойло для свиней, вытащил из нагрудного кармана платок, даже не завернутый в бумагу, развернул его под тускло горевшей лампой и, так как руки у Хильды были липкие от картофельных очистков, сам накинул ей на волосы и завязал, неловко и неумело, под подбородком.
Она стояла, оторопев от радости, и ей очень хотелось посмотреться в зеркало, а он подбежал и чмокнул ее в нос. Уже много лет брат, которому пошел сейчас семнадцатый год, не целовал ее. А теперь она даже не могла прижать его к себе, потому что стыдилась своих вымазанных и липких рук.
Смеясь над ее растерянностью и радостью, мальчишка убежал, даже не поздоровавшись с хозяевами. С тех пор Хильда не видала его.
Хозяева подарили ей на рожденье черный толстый резиновый фартук. Фартук по утрам висел в сенях на гвозде рядом с прочей ее одежонкой. Поздравлять хозяева ее не стали. Да и зачем? Хозяин был властный человек, а хозяйка с утра до вечера только и знала что браниться.
В большой комнате под грамотой на право владенья наследственным хутором висел девиз Мартина Хеншке, фюрера местной организации крестьян, тоже под стеклом и в рамке: «Не щади себя в труде! Не щади врага! Храни верность фюреру».