– Так вот, спрашивал меня государь, – продолжал рассказывать Малыгин из-под веника, – хочу ли плавать… И указал – нашему-де российскому флоту надобно искать путь в Индию в ледовитых морях…
– Сам царь? – переспросил лежавший рядом Бяша, которого стегал другой служитель.
Но этот банщик оказался строгим, не позволял отвлекаться от банных священнодействий, ворчал:
– Вы, судари, про царя-то после договорите. В бане всем царь – березовый веник.
Зато дома, и поварне, Малыгин дал себе волю. Показал по карте ледовитые края, где государь искать новых путей хочет: Грумант[95], Кола[96], Мангазея[97] и далее – Анадырь, Камчатка.
– Когда ж отправляешься? – усмехнулся Киприанов.
Малыгин развел руками:
– Да вот людей нет. Я пока да еще мой однокашник Чириков, ежели считать из волонтеров. Война к концу идет, государь так и сказывал: как замиренье настанет, соорудим вам флот, дадим адмиралов…
Он привез Киприанову образцы кунштов, гравируемых в Санктпитер бурхе. Все сгрудились вокруг листов, ахая на изображения новой столицы – шпиль Петропавловского собора, проспект с ровными домами, фонтанная канава и на ней множество лодок и баркасов.
– Красотища! – Малыгин хлопнул ладонью по листу. – А была-то там дебрь! Истинный теперь рай. Правда, государь говаривать изволит – у нас-де в Питере сколь воды, столь и слез, тяжко всем тот рай дается!
Киприанов рассматривал детали гравирования на питерских кунштах, цокал языком от восхищения.
– Петром Пикартом делано, сей есть мастер божественного ранга. Не чета тебе, Алеха, – заметил он Ростовцеву. – Небось когда гравирует, о гулянках не думает и рука его не дрожит.
Решено было взять с собою в гости к Канунникову и прибывшего гардемарина.
На первый день Пасхи, после полудня, на киприановском дворике уже готова была школьная карета, подвинченная и смазанная. Солдат Федька, чертыхаясь с похмелья, запрягал в нее меринка Чубарого и кобылку Псишу.
Внезапно явился Максюта, взъерошенный, как воробей перед дракой. Он не обратил внимания на бабу Марьяну, которая приготовила ему крашеное яичко для поздравленья, не смутился даже и старшего Киприанова. Отвел в сторону Бяшу.
– Я все знаю! – блеснул отчаянно глазами. – Не езди, Васка! Ежели ты мне друг, не езди!
Бяша оторопел:
– Почему вдруг – не езди? – Он начинал смутно догадываться. – Да и что в том такого?
– Как – что такого? – Максюта изнемогал от душевного страданья, рвал свои новенькие дорогие перчатки. – Как – что такого? Ты, Васка, не друг, ты змей двурогий, вот ты кто! А я-то, балда, а я-то!
Вот оно что! Та танцорка, та прелестница, оказывается, она и есть пресловутая Степанида! По всем законам дружбы Бяше надо бы сейчас повиниться, доказать, что ненароком… Но его почему-то только смех разбирал, к тем сильнее, чем больше неистовствовал Максюта. Бяша не мог сдержать улыбку.
– А! – вскрикнул, заметив это, Максюта. – Вот ты каков? И клад-то ты один выкопал, это ясно как божий день. Все мне теперь понятно!
– Максим, да постой!..
Но тот убежал в полном отчаянии, ударяя себя по голове. Бяша же твердо решил – ехать (да и не ехать ведь нельзя!). Но ехать с намереньем – при первом же удобном случае переговорить с той Степанидою конфидентно, рассказать все о чувствах друга. Неужели такое страданье ее не тронет?
Дом Канунникова был на Покровке, у самых проездных ворот, где ручей Рачка по весенней воде учинил такие грязи, что пришлось из кареты вылезть и помогать лошадям. Киприановским клячонкам долго не удавалось вытянуть колеса из хлябей. «Точно как у нас в Санктпитер бурхе!» – утешал Малыгин.
Зато гордо подкатывали, обдавая прохожих грязью, сытые шестерки богатых экипажей.
У верхней площадки парадной лестницы, где на потолке был написан Триумф Коммерции, или Совет небожителей, рассуждающих о пользе промышленности, в виде краснорожих толстяков на пирамиде райских плодов, у входа гостей встречал сам Авдей Лукич Канунников, мужчина представительный, с висячими польскими усами и в бурмистерском кафтане с шитьем в виде порхающих Меркуриев. Парик, пышный, как власы библейского Авессалома[98], скрывал его будничную лысину.
Об руку с ним юная хозяюшка, его жена Софья, чуть морща напудренный носик, приседала церемонно, приветствуя входящих. Шептали, что Канунников якобы забрал ее у матери, торговки, в зачет какого-то долга, а что она будто бы моложе даже его дочки!
Молодая хозяйка, хоть и одета была наимоднейше – голые плечи будто втиснуты в жесткую парчу голландского роброна[99], – гостей примечала по-старинному. Брала у прислуги поднос с серебряной чарочкой и просила, именуя торжественно, по имени отчеству, выкушать, не побрезговать.
Потом, полузакрыв кукольные глаза, поднималась на цыпочки и целовала гостя в уста сахарные, как говаривалось в старину. Муж за плечом сурово глядел, чтобы было все по чину.
И дом все еще содержал Канунников по старине, только из покоев вынесли лишние иконы. А дубовые поставцы с фаянсовой посудой, просторные лавки, покрытые шкурами, окованные рундуки по стенам – все оставалось как при дедах Канунниковых, которые были известны еще со времен Козьмы Минина-Сухорука.
Разговелись чарочкой водки под малосольный огурчик. Ох, уж эти московские стряпухи! И как только они ухитряются к весне, когда весь заготовленный овощ уже на нет сошел, сохранять свежейшие огурцы!
– Надобно то знать, – заметил по этому поводу гость, целовальник[100] Маракуев, – что иные плоды, будучи в подпол поставлены, запаху других снести не могут. Взять, наприклад, огурец – он капусты, морквы терпеть не может, от близости же чесноку лишь духовитее бывает.
Разговор завязался степенный, неторопливый. Молодежь поднялась, перешла в покои хозяйской дочери – свой плезир[101] делать. Для приличия туда же отправились дамы – немка-гувернантка, с ней почтенная мценская полуполковница, которая в доме Канунниковых была свой человек, и гостья – баба Марьяна.
– Киприанов-то у тебя зачем? – вполголоса спросил хозяина гость, целовальник Маракуев. – Не ты ли им брезговал, табашником обзывал?
– Новые времена – новые люди, – уклончиво ответил Канунников, дуя в пышные усы, – Государь, бают, Киприанова сего в чести держит. Чин, правда, сомнительный – библиотекарь! Но ведь и чин к пупку не привязан. А мне дочь в свет выводить, политесу[102] обучать, по-иному теперь невместно. Ты вот, друг ситный, чего в гости приперся при бороде, в армяке долгополом с семьюдесятью пуговицами? Забыл, что ли, указ – немецкое платье носить?
– Немецкое-то платье в копеечку влетает! – сказал Маракуев. – Да и кто его в Москве носит? Разве когда в Ратушу идти или царя приехавшего встречать! А боярские жены, те по вся дни в телогреях щеголяют, на головах камилавки[103], как при царе Горохе.
– А вдруг кто из начальства нагрянет, будет штраф и тебе и мне. Обер-фискал вон, сказывают, по дворам ездит.
– Обер-фискал! – беспечно отмахнулся целовальник. – Он сейчас по помещикам ездит, которые картовь не желают сажать, бесовское яблоко, тьфу! А к тебе ему чего ехать? Ты, брат, не пашешь, не сеешь, рублевой копейкою кормишься, хи-хи!
– Все бы тебе копейка! – с досадой сказал Канунников. – Ты помалкивай да пей-ка, вот там на дне копейка. – Канунников подлил целовальнику бражки. – Еще попьешь, вторую найдешь.
– Да и то сказать! – Гость оглядел стол в поисках закуски такой, которая только у богачей бывает, но любопытство пересилило, и он спросил снова: – А это кто ж такие офицеры младые среди твоих гостей?
– Один, который в морском мундире, он с Киприановым приехал, ученик его, что ли, не ведаю. Другой же – артиллерии констапель Прошка Щенятьев, нешто ты его не опознал? Боярина Савелия Макарыча покойного сынок, покровителя моего. Теперь в женихи вышел, молю бога, чтобы Стеше моей по нраву пристал…
– Ну, и как?
– Человек предполагает, а бог располагает.
Маракуев вознамерился еще вопросы задавать, но Канунников на него втихомолку цыкнул – по-новому так не принято, надобно вести общую конверсацию, сиречь беседу.
А затем пошли перемены блюд – куря в лапше с лимоном, пупок лебединый под шафранным взваром, гусь с пшеном сарацинским, мозги лосьи, курица бескостная, а из рыбного – салтанская уха из живой осетрины, теша с квашеными кочанчиками и прочее, и прочее…
Гости насытились, сидели нахохлившись, словно индюки. Вбежал шалун Татьян Татьяныч, в бабьем уборе, со множеством колокольцев, похохатывая целовал хозяину ручку.
– Теперь нам всем надобно закрепления успехов виктории российской, – говорил Канунников, поддерживая разговор политичный. – Корабли наши пойдут без помехи в Амстердам, в Лондон. Мир нам нужен. Немецкие нитки иноземец продает в Москве по три алтына две деньги моток, я же в Гамбурге без него куплю оный за алтын. При возрастании же закупки и барыш соразмерно приумножается.